— Тяжкие грехи, что говорить! — тихо перебил его Варлаам. — Только Бога надо молить, чтобы Он прощал, ну и делами добрыми по мере сил грехи покрывать.
— Мне одно осталось — в монастырь уйти.
— И незачем вовсе! Оставайся в мире, твори добро да молись — легко жить тебе будет.
— Попробую, попробую! — повеселел боярин.
— Попробуй, касатик, — ответил Варлаам.
Через десять лет вряд ли в Москве отыскался бы хоть один бедняк, который не знал бы «доброго боярина Павла Степановича».
Белый-Туренин нашел свое счастье.
Б. Е. Тумасов
Лихолетье
Глава I
Моровые лета. В кузнице у Демида. Тайные думы князя Василия Ивановича. Хлопко Косолап. Княжий сговор. Смерть Демида.
Сумерки, сгущаясь, тронули небо. Скупо нагретая осенним солнцем земля отдавала последнее тепло. Москва изготовилась ко сну. Разошлись с торга редкие купцы, затихли ремесленные слободы.
На каменных папертях церквей нищие и бродяги, за долгий день вдоволь переругавшись меж собой из-за скупого подаяния, угомонились, но не спали, вслушивались. Учуяв бряцание оружия сторожей, нехотя поднимались. Тех, кто еще оставался лежать, суровые стрельцы гнали пинками за городские ворота.
— Вон, вон, нечисть!..
Широким поясом охватывали Москву костры. С крепостных стен казалось, будто многочисленное вражеское войско подступило к городу.
Прогонять бродяг из Москвы повелел государь Борис Федорович Годунов. Не приведи Бог, в темень татю приволье. А толпы бездомных наводнили Москву еще в прошлом голодном тысяча шестьсот первом году. Саранчой заполонили город. Приставили было пришлый люд к работе, да где на всех дел напасешься? А новые все прибывают. Мор не то что окрест Москвы, но и в самом городе вовсю гуляет. Покойников хоронить не успевали, в одну могилу иной день до сотни зарывали. Великая беда навалилась на Русь…
Под самый вечер добрался Артамошка Акинфиев до Москвы. Темнело быстро. Лес на глазах сливался с полем, и дорога угадывалась с трудом. На небе звезды редкие, чуть приметные. К полночи они сделаются крупными, яркими. Над лесной кромкой высунула рожок луна. Сиротливо поскрипывает на ветру сухостой.
Голая, не покрытая зеленью земля тверда, как камень. Земля не пила влаги всю весну и лето. Сызнова быть голодной зиме.
Артамону страшно думать об этом.
…В прошлое лето дожди как зарядили, так и не прекращались до заморозков. Рожь не выколосилась, налилась сочной зеленью, а потом, с холодами, потемнела, сгнила на корню. И ползимы не миновало, как кончились у крестьян припасы. К весне запустели села и деревни. Ветер гулял в покинутых избах. Дико и смрадно. К толпам бездомных крестьян приставали боярские холопы. Князья и бояре разгоняли многочисленную дворню, отказывались кормить челядь. Голодно, безотрадно, и несть числа мукам человеческим.
Бродили крестьяне по Руси, осаждали монастыри и боярские усадьбы, а там, за крепким караулом, манили голодный люд бревенчатые амбары, полные зерна.
Не раз видел Артамошка Акинфиев, как народ громил житницы, а стрельцы усмиряли мужиков и баб бердышами и саблями.
Миновал Артамошка лес, обрадовался: вдалеке мерцали огни. Заспешил. К огню бы побыстрей да уснуть. А может, какая добрая душа расщедрится, подаст сухарь.
Акинфиев высок, сухопар. От долгого недоедания выперли острые мослы, под рваным зипуном ребра пересчитать можно.
Ему и тридцати нет, но волосы и бороду уже посеребрило.
Нет у Артамошки ни избы, ни семьи. Раньше не обзавелся, а нынче до того ли? Сам не упомнит, когда вдосталь есть доводилось…
У первых костров Артамошка приостановился. Куда ни глянь, лежат и сидят мужики, бабы, дети малые. Будто со всей земли русской сошелся люд к Москве.
Посмотрел Артамон, никому до него дела нет. У костра, где народу поменьше, примостился. Мужик с сердитым лицом, борода куделью, огрызнулся:
— Чего липнешь, аль тобой зажжено?
Не успел Артамошка и рта открыть, как другой мужик вступился:
— Пущай, огня на всех хватит.
И тут же забыли Артамона, о своем речь повели:
— Слыхивал я, на Северской украйне жизнь вольготная и голода нет.
Монах в скуфейке, грея руки над костром, протянул, окая:
— Насытиться и отогреться!
— В тех землях али на украйне холопы казакуют, — указал сердитый мужик. — Гойда!
Другой вставил:
— То казаки, а я доподлинно знаю, в Комарицкой волости мужицкая рать на бояр сбирается.
Монах заохал:
— Ох, ох, разбой! Богом власть дадена, и не нам судить ее. — Перекрестился.
— Тьфу! — сплюнул сердитый мужик. — Да поди ты к лешему! Власть! Вона, чай, рядом с тобой баба лежит, а жива она аль с голоду околела, поутру поглядим. Небось в своем монастыре утробу набьете, а до других и ладно.
Артамошка молча согласился с мужиком. Вспомнилось ему, как жил он на землях Иосифо-Волоцкого монастыря. Взволновались в ту пору крестьяне. Все забирал у них монастырский тиун. Сторону мужиков монах Антон принял. Написал он царю жалобу. Так-де и этак, в нужде превеликой живем.
Разбирать жалобу приезжали именитые бояре. Уговаривали крестьян смириться, но мужики монастырский хлеб обмолотили и по своим избам развезли.
Больше всех против монахов кричал он, Артамон, и за то велел настоятель изловить его и кинуть в яму. Но Артамошка Акинфиев оказался проворным. И поныне обходит он стороной Иосифо-Волоцкий монастырь.
— Страдания терпим, — проронил сердитый мужик и закашлял надрывно и долго.
Наконец у костра угомонились, в сон потянуло. Задремал и Артамошка.
Когда в предрассветной рани растворился Татарский Шлях[14] и отпели последние петухи, затрезвонили к заутрене колокола московских церквей: «Динь-динь!» И разом: «Дон-дон!»
Пробуждался город!
Оживали Арбат и Таганка, Неглинная и Замоскворечье, Китай-город и Кремль.
Сначала, будто пробуя, робко стукнул по наковальне какой-то мастеровой, а потом заколотили молоты, зачастили молоточки, и потянуло гарью из Кузнецкой слободы.
Артамошка стряхнул последний сон, протер глаза. Вокруг колготился народ, переругивался незлобно, шел к городу.
Вчерашних мужиков и монаха уже не было. Видать, ушли, когда Артамошка еще спал. Поднялся, поежился. Утро зореное, холодное, даже с легким морозцем. Вслед за людом вошел Артамон Акинфиев в город. Нищие, кто попроворней, уже успели занять места на церковных папертях. Опоздавшие обгоняли Артамошку, толкались, спешили. Артамон внимания на них не обращал. Он пришел в Москву не для того, чтоб елозить задом на паперти и стучать деревянной миской о камни, канюча подаяние. Акинфиев работу искал. Его руки еще не совсем отвыкли ходить за сохой. Помнилось то время, когда пахал он монастырскую землю, а после побега попал в холопы к князю Черкасскому, жил в далекой от Москвы княжеской вотчине и выполнял разную дворовую службу.
В голодный год князь Черкасский отказался кормить холопов из загородних вотчин, и тиуны[15] прогнали их. Вместе с ними и Артамошку…
Идет Артамон Акинфиев по Москве, не торопится. Куда спешить? Вон купец обогнал его, чуть не рысцой трусит, ему лавку открывать, покупателя дожидаться. Гончарник покатил тележку с посудой. На ухабах горшки знай свое тренькают. Только кому нынче посуда нужна?
Прислонившись спиной к забору, вытянув ноги, сидела баба. Глянул на нее Артамошка, лицо у бабы водянистое, ноги распухли и дышит еле-еле. По всему видать, не жилец.
Едва бабу миновал и за угол свернул, — в пыли парнишка мертвый распростерся. Прохожим дела нет до покойника. Кому надо, заберут, схоронят. По Москве телеги, что мертвецов собирают, часто ездят.
Обошел Артамон парнишку — и ни жалости у него, ни печали. Подумал об этом, ужаснулся. Ужли звереет человек в голодный год?