Давно улеглись те волнения, какие доставила ему неожиданная весть, и Григорий теперь спокоен. Разум не изменил ему, и мысли четкие. Он хорошо понимал: объявись он сейчас, заяви о себе, как знать, поверит ли ему люд? А ежели и признает, потянется за ним, то не выстоять против войска, какое пошлет на него Годунов. Надобно выждать, когда Борисовы враги, князья и бояре, зачнут против Годунова хитрости творить, тогда и он пойдет с поляками на Москву. Дорогой казаки к нему пристанут и народ, разоренный голодом и мором… А там, глядишь, может так случиться, что полки русские на Годунова повернут, встанут под его, Димитриево, знамя…
— И о чем ты все размышляешь? — покосился Варлаам.
— О многом, — усмехнулся Отрепьев и прибавил шагу. — Давайте поспешать, вечереет, надобно какое ни на есть жилье сыскать.
* * *
Миновав Новгород-Северск, перебрались монахи за рубеж и теперь шли, не опасаясь русской сторожи, по захваченным польско-литовскими панами украинским землям.
Под самый пасхальный вечер добрались в Дарницу. На той стороне Днепра в лучах заходящего солнца играли позлащенные купола Софии, высились на горе дворцы вельмож, к самой воде спускались дома Подола. В первой свежей зелени сады Киева.
Остановились монахи у парома. Григорий приставил ладонь козырьком, всматривался в незнакомый город.
Вот уже почти два века, как захватила Киев польско-литовская шляхта… Но не об этом думал Отрепьев, а о том, как, передохнув в Киево-Печерском монастыре, отправится в Острог, а оттуда к канцлеру Сапеге…
Что станет дальше, Григорий не представлял. Но таинственная неизвестность не пугала его, наоборот, манила, захватывала. Она обещала ему многое.
— Красота какая, Господи воля Твоя, — восторгался Варлаам. — Полсвета исходил, а Киев как увижу, душа мрет.
— Истину, брат Варлаам, речешь, — согласился Мисаил, но тут же затянул свое: — Насытюсь, отосплюсь и не хочу я, братья, боле бродить по миру…
— Докель стоять будете, Божьи странники, — позвал монахов перевозчик с парома, — плывете аль нет?
* * *
Хоть и успокаивал патриарх Иов Годунова, но слухи плодились, и уже не в одной Москве, но и в иных городах говорили про Отрепьева. Мрачные мысли одолели Бориса. В царских палатах ни смеху, ни веселья. А государевы недоброжелатели по княжьим и боярским хоромам злословят:
— Не простится Бориске невинная кровь!
— Воистину!
На Пасху не выдержал Годунов. Отстояв в Успенском соборе всенощную и разговевшись, велел позвать Шуйского. Дожидался с нетерпением. Шагал по палате из угла в угол, сам с собой разговаривал.
Осунулся царь Борис, под глазами набрякли мешки, а дорогой, шитый золотом кафтан обвис на похудевшем теле.
Грузно опустившись в резное кресло, до боли в пальцах сжал подлокотники, подумал: «Истину говаривают, не ведаешь, откуда беда нагрянет».
Вошел боярин-дворецкий, пробасил:
— Князь Шуйский!
— Впусти, — встрепенулся Борис.
Из-за спины боярина высунулся князь Василий Иванович. На Шуйском подбитая дорогим мехом шуба, красные сафьяновые сапоги. Остановился поодаль и, опершись на отделанный золотом и серебром посох, отвесил низкий поклон. Высокая боярская шапка чудом удержалась на плешивой голове.
Борис не ответил — взгляд пасмурный, позабыл, что и день пасхальный. Повел по Шуйскому очами, сказал угрюмо:
— Князь Василий, много лет назад посылал я тебя в Углич, и ты под клятвой показал государю Федору Ивановичу и мне, что убит в Угличе царевич Димитрий. А та смерть приключилась по вине царевича. Было ль такое?
Под пытливым взором Годунова Шуйский неприятно съежился: «Уж не допрос ли? Ох-хо…»
Заторопился с ответом:
— Сказывал, государь, сказывал…
Годунов утер рукавом кафтана потный лоб:
— Верю тебе, князь Василий Иванович, но, сам ведаешь, разговор наш неспроста. Эвона чего нынче бают, самозванца какого-то придумали.
— Такое, государь, и ране случалось, аль запамятовал? Два лета назад погулял слушок и стих.
Борис закрутил головой:
— В тот раз дале пустословия не двинулось, а ноне чудовский монах Гришка Отрепьев в Димитрии полез. Да про то сам ведаешь, чего толкую тебе, — махнул рукой Годунов. — Кабы этого самозванца Димитрия изловить удалось, с кривотолками враз бы покончили. Но скрылся Отрепьев, и в том беда. Теперь, чую, будет самозванец народ смущать.
Борис приложил ладонь ко лбу, помолчал. Потом снова уставился на Шуйского:
— Я тебя, князь Василий, призвал, дабы ты, коли нужда появится, сызнова на людях подтвердил о смерти царевича. Сумеешь ли? — прищурился Годунов.
Князь Василий Иванович замялся, но, встретив суровый взгляд Бориса, кивнул.
— Не хитри, Шуйский, — уловил заминку Годунов. — Я велю патриарху Иову, пускай он с тебя крестное целование возьмет. Да при том князьям и боярам быть и выборным от люда…
Борис побледнел, лицо в испарине. Перевел дух, прохрипел:
— Уходи, князь Шуйский, вишь, недужится мне. — И, нашарив рукой стоявший сбоку кресла посох, стукнул в пол. — Эй, люди!
Вбежали служилые дворяне, подхватили государя под руки, повели в опочивальню.
* * *
У литовского канцлера Льва Сапеги замок в Кракове у самой Вислы-реки. Весной слуги выставляли свинцовую оконную раму с цветными узорчатыми стеклами, и взору открывались река, редкий лес, кустарники. А на той стороне застроившийся совсем недавно ремесленный поселок.
Канцлер посмотрел на Вислу. Малиново-синий закат разлился по реке. Низко над водой стригли ласточки. Свежий ветер ворвался в просторный, украшенный гобеленами и охотничьими трофеями зал.
Сапега дышал сипло, кашлял, и одутловатое бритое лицо наливалось кровью. Он пригладил седые усы, отвернулся от окна.
Давно уже пора воротиться Сапеге в Литву, но король Сигизмунд не дозволил. У канцлера ум гибкий и хитрость лисицы. Король нуждался в его советах, особенно когда это касалось Московии. И никто во всем Польско-Литовском государстве не был осведомлен так о русских делах, как Лев Сапега.
В последнее время мор в Московии стихал, но толпы голодного люда на западных окраинах Русского государства все еще продолжали угрожать правительству Годунова.
Канцлер был доволен — пусть царь Борис не знает покоя. Сапега помнит, как Годунов унижал его, когда канцлер вел посольство в Москве.
Сапега боялся одного, как бы разбойный дух, что владел мужиками на Руси, не перекинулся на польско-литовских холопов. По его совету король расквартировал на постой в воеводствах близ русского рубежа шляхетские полки…
В открытую дверь заглянул дворецкий:
— Московит до вельможного пана!
— Московит? — удивленно переспросил канцлер.
— Он самый, вельможный пан.
— Чего ему надобно? — удивился Сапега и подал дворецкому знак. — Впусти!
Одернул шитый золотым кантом кунтуш[23].
Вошел молодой монах, поклонился с достоинством.
Сапега прищурился, разглядывая монаха. Неказист инок, однако глаза умные. «Уж не о нем ли писал Голицын?» — подумал Сапега. Сказал:
— Садись, инок, и поведай имя твое, с чем пожаловал.
Монах ответил по-литовски:
— Звали меня в иночестве Григорием, а при рождении как именовали, Богу да немногим известно. К тебе, вельможный канцлер, обращаюсь я по совету князя Василия Васильевича.
— То добре, вельможный человек, — кивнул Сапега. — Не буду дале чинить спроса. Но имя свое и для иных держи в тайне. — Пригладил усы, снова заговорил: — Писал о тебе князь Василий, просил поуберечь от годуновских людишек. — Потер лоб, помолчал, потом снова заговорил: — Поедешь с письмом моим в Гощу, на Волынь. Поживешь там у ректора школы. Язык познаешь польский и многому иному обучишься.
Канцлер прошелся по цветному ворсистому ковру.
— Из Гощи твоя дорога к пану Адаму Вишневецкому. Будут у тебя и конь, и платье шляхетское, да на первый случай злотые. Послужи у князя. А нужда учинится, имя свое доподлинное откроешь.