— Ну, а вы ей что сказали как математик?
— Да я астрономией мало занимался…
— Однако что вы ей сказали?
— Сказал, что шансы есть.
— А это нельзя было говорить.
— Почему?
— Нецензурно. Такие секреты открывать нельзя. Это вредно для классового сознания. Об этом можно только в мемуарах писать…
У меня дыхание перехватило. Я чувствовал, что бледнею и руки у меня стали, как лед.
— В каких мемуарах?
— Вообще в мемуарах… Да на это наплевать… Дело не в астрономии… Я только хочу, чтобы вы сознали, что Таточка очаровательна…
— Да… Когда пляшет…
— Ага! И признайтесь, что вы в нее влюблены…
— Я вам сказал, что у меня эмфизема. Я задыхаюсь. Поняли? Ступайте спать.
— Прощайте. Мы еще с вами поговорим, гражданин Макковеев.
И он вышел — какой-то жалкий, несмотря на свой огромный рост.
Я выглянул в окно. Светало. Появились прохожие. Я не решился тогда вынуть рукопись и уничтожить, как хотел.
X
Кухня — это клуб квартиры нумер тринадцать. Вчера, возвращаясь из треста, я остановился на пороге с портфелем и медлил спрятаться у себя в комнате, весьма заинтересованный любопытнейшим разговором. Почти вся квартира была в сборе. Не было только Курденко и Трофимовых. Когда я вошел, витийствовал Михаил Васильевич Пантелеймонов, тот самый, который узрел доказательство бытия Божия в цветке магнолии.
Увидев меня, Михаил Васильевич сказал, указывая на Погостова:
— Вот, рассудите вы нас, Яков Адамович. Товарищ Погостов не верит в истину… Вы послушайте, что он говорит! Нет, вы послушайте, какую он тут мрачность развел… Ну можно ли, Яков Адамович, так людей пугать!..
— Что есть истина? — сказал Погостов угрюмо. — Пилат[1362] был образованный человек и так же, как я, не верил в истину… Ну, а ваш Христос? Почему он молчал,[1363] когда его спросил Пилат, что есть истина? Нет, вы мне скажите, товарищ Пантелеймонов, почему он молчал?
— Да потому, слепой вы человек, что Он Сам был Истина! Об этом было сказано — и хорошо, да и не раз. Если Пилат не видел ее, не видел воплощенной Истины, которая была перед ним, какие же могли тут быть пояснительные слова? В молчании Христа и был ответ… Но в том-то и дело, что Пилат, кажется, догадывался, что перед ним стоит существо необыкновенное, но умыл руки, потому что как избалованный, ленивый и развращенный человек не захотел взять на себя ответственность… А тут еще националисты кричали лицемерно: «Не убьешь этого человека, будешь врагом кесаря!» Видите, товарищ Погостов, какая тут была провокация! А ведь стоило Христу сказать: «Я буду вашим царем и устрою вам владычество ваше на земле» — и все бы эти националисты пошли за ним и растерзали бы прежде всего этого самого Пилата как представителя кесаря… Верно я говорю, Яков Адамович?
— А я что за судья? — пришлось мне отозваться на вызов, хотя мне очень не хотелось говорить на эту тему. — Я не знаю, верно или нет… Ежели в мире есть какой-нибудь смысл, то вы правы, Михаил Васильевич, а ежели в мире никакого смысла нет, то прав Погостов.
— Ну, а вы сами как думаете?
— А вы спросите у товарища Курденко. Он знает, что я свободен от религиозных предрассудков… Ну, вот… Я очень дорожу мнением обо мне товарища Курденко. Я, граждане, люблю комфорт… Комфортом можно пользоваться, ежели даже в мире нет никакого смысла.
— Комфорт — буржуазнейшая чепуха, — пробормотал Кудефудров, который сидел на столе рядом с Таточкой.
— Может быть, — сказал я. — Но ведь это идеал всякой социальной утопии… Ничего другого социалисты придумать не могли. Я вполне сочувствую этому идеалу. Впрочем, простите… Я не точно выразился: я не идеалу такому сочувствую, а просто и откровенно я люблю комфорт, ежели он мне достался, как синица в руки, а не как журавль — в небе…
— Зачем вы о комфорте заговорили? — с тоскою и упреком воскликнул Михаил Васильевич. — Не о нем речь сейчас! Не о нем! Вы хитрите, Яков Адамович. Речь идет совсем о другом… Есть истина или нет? Есть в мире смысл или нет?
— Напрасно стараетесь, Михаил Васильевич, — сказал Погостов иронически. — Гражданин Макковеев ничего вам не скажет все равно, ежели он и догадывается о чем-нибудь. Я к нему однажды пришел, правда, ночью, правда, в нетрезвом виде, и тоже спрашивал кое о чем как ученого человека. Он от меня политическими остротами отделался.
— А вы о чем спрашивали гражданина Макковеева? — уронил небрежно Кудефудров.
— О Страшном суде. Как он думает — будет Страшный суд или не будет?
— Я вам не ответил на ваш вопрос, потому что наперед знал, что это с вашей стороны подвох, — сказал я в некотором раздражении, чувствуя, что эта кухонная компания желает меня вызвать на откровенность.
— Какой там подвох, — окрысился Погостов. — Я в ту ночь убоялся тьмы. От страха зуб на зуб не попадал.
— Это я верю, — заметил Михаил Васильевич очень серьезно. — Это с ним бывает. Он не просто истину отрицает. Он сам в ужасе от того, что истины нет. Сам боится и других пугает. Он говорит, что в бытии никакого смысла нет…
— Погостов! Ты очень умен. Я тебя одобряю, — брякнул Кудефудров. — Только не понимаю, чего ты от страху дрожишь. Нет истины, ну и наплевать.
— Чудак! — сказал с невыразимым презрением гробовщик. — Неужто не понимаешь, что если истины нет, значит, миром кто управляет? Догадался? Отец лжи… Понял? Дьявол управляет миром…
Кудефудров громко засмеялся и продекламировал:
Поймаем дьявола за хвост,
Фокстрот пропляшем с ним на диво!
Нет, дьявол не мудрен, а прост.
И даже пляшет некрасиво…
— Это к чему же? — ядовито спросила Таточка, сверкнув цыганскими глазищами. — Кажется, Кудефудров, вы что-то выскочили некстати…
— Одним словом, я не Софокл, — пробормотал поэт обидчиво и сердито. — А почему все надо делать кстати? А может быть, я и хотел как раз, чтобы вышло не кстати, а совсем напротив?
— Можно и так, конечно, — засмеялась Таточка.
— Гражданин Макковеев! — обратился Кудефудров ко мне, указывая пальцем на Пантелеймонова. — Видите вы у этого товарища в руках книжицу? Полюбопытствуйте… дайте ему высказаться… Он уже целую неделю с нею не расстается.
— Неправда, — отозвался Пантелеймонов. — Отнюдь не целую неделю, а вот уже лет восемь…
— Ну, виноват… я хотел сказать, что вы с нами поделились вашими мнениями об этой книжке дней семь назад и все продолжаете разъяснять это сочинение…
— Какая книжка? — спросил я.
— Да Апокалипсис, конечно, — как будто обрадовался Пантелеймонов и тотчас же, раскрыв книгу, стал тыкать в нее пальцем. — Вот слушайте… Восемнадцатая глава…[1364] Дело идет о кризисе капиталистического общества как европейского, так и американского, хотя — заметьте себе — в те времена, то есть почти две тысячи лет назад, об Америке никто не знал (в географическом смысле), но автор книжки дух американский уже чуял… Одним словом, там, на острове Патмосе, прозрел этот необыкновенный человек весь позор, грех, ужас, мерзость и падение всемирной буржуазии… Дело идет как раз о нашей эпохе… Посмотрите, здесь черным по белому все сказано. Извольте посмотреть. «Вавилонская блудница…» Кто же эта блудница? Ну, конечно, буржуазия. Вот посмотрите третий стих восемнадцатой главы: «И цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши ее». Ну, разве не буржуазия? Разве цари, короли, императоры не соединились с нею прелюбодейно? Но за всю эту мерзость погибнет блудница… И вот читайте: «И восплачут, и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара ее…» А дальше еще лучше — одиннадцатый стих: «И купцы земные восплачут и возрыдают о ней, потому что товары их никто уже не покупает…» Ну, разве это не наше время, товарищи?.. Ведь эти купцы ревут белугою во всем мире… В этой восемнадцатой главе все изложено точка в точку.
— Это он правду говорит, — вдруг раздался голос Таточки. — В этой главе и про нас есть, то есть про артистов, поэтов, художников…