Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Поэтому я считаю свое положение несколько ридикюльным.[1329] Не вижу причины считать положение товарища Курденко менее смешным, чем мое, — в этом вопросе, разумеется. Но он, впрочем, едва ли заинтересуется когда-нибудь этой проблемой.

Я все возвращаюсь к Курденко, потому что Курденко символ. Он в некотором смысле momento.[1330] Однако если вам угодно извлечь какой-нибудь сюжет из этого моего дневника, то Курденко в сюжете не играет большой роли. Главный персонаж этого повествования я сам. Я даже не извиняюсь за эту нескромность. К чему китайские церемонии, когда все равно все прекрасно знают, что человек прежде всего интересуется собою; да и зачем мне врать при подобных обстоятельствах. Итак, я, Яков Адамович Макковеев, младший бухгалтер Сопиковского треста, и являюсь самым главным лицом трагикомедии.

Хорошо этой моей христианской умнице утешаться тем, что она знает Истину, пришедшую во плоти, но ведь я безбожник и, значит, у меня этого утешения нет. Но, с другой стороны, я отнюдь не склонен упрощать мои взгляды до уровня понятия товарища Курденко. Вот в чем комедия. Я прекрасно понимаю, что не будь христианства, не будь вообще религии — не было бы никакой культуры. Единственный источник поэзии, например, как думал Пушкин, есть положительная религия.[1331] С этим ничего не поделаешь. Даже такие третьестепенные писатели, как Вольтер,[1332] верили в Бога, правда, Бога довольно худосочного в полном соответствии со своим сомнительным стихотворством. Шелли[1333] был, конечно, пантеист,[1334] а не безбожник, да и поэт был все-таки отнюдь не великий. Впрочем, это дело ясное. Все гиганты мировой поэзии, начиная с Гомера[1335] и кончая Дантом, пламенно верили в богов. Я говорю, кончая Дантом, потому что так называемое Возрождение есть уже упадок культуры; начинается бесплодная критика и ее прелюбопытная связь с нигилизмом.[1336]

Все это я прекрасно понимаю. Но вот беда, у меня самого, бухгалтера Сопиковского треста, никакой веры нет. Я бы хотел верить, как Дант, что земля центр мира, что грешные и бесстыдные римские папы будут жестоко наказаны в подходящем для них адском помещении, что божественная Беатриче[1337] в самом деле существует, но веру в реторте приготовить нельзя, и лишенный благодатной помощи я оказываюсь — увы! — самым настоящим атеистом и попадаю в общество товарища Курденко. Разница в том, что товарищ Курденко даже понятия не имеет о том, что, собственно, он утратил благодаря своему безбожию, а я не только имею точные об этом сведения, но даже предвижу, что на безбожии никакой культуры построить нельзя[1338] и что даже торжествующая как будто бездумная машина в конечном счете обратится против человека и раздавит его безжалостно своей железной бездарностью. Даже хлеб, добытый машиной, будет горьким, если только человек не забудет основательно тот хлеб, который с любовью, перекрестясь, пекла его мать, и не будет жрать без толка и благоговения фабричную кухонную «обезличку». Возможно, что будущий человек так озвереет, что согласится на это общее свиное корыто, и тогда все начнется сызнова, то есть тоска по богам, рождение их из бессмысленного хаоса жизни, мифотворчество, культы, а из культа уже, разумеется, и культуры. Без культа, то есть без песен, пляски, жертвы, любви и молитвы, человек превращается в нечто столь жалкое и ничтожное, что ему следует в таком положении стремиться к самоуничтожению и отнюдь не воображать, что выйдет толк из его цивилизации и прогресса. Прогресс в этом смысле является самой тупенькой фикцией, какую когда-либо выдумывал человек.

Мне кажется, что мои мысли неопровержимы, но мне от этого ни тепло ни холодно. Я-то ведь все-таки в богов не верю. И рассуждениями тут не поможешь.

VII

В сущности, мне нет никакого дела до этой Таточки из третьего нумера. Я заходил к ней раза два как ответственный съемщик квартиры. Она сама заговорила со мною, напомнила, что была моей ученицей и меня «очень боялась». Довольно странное существо! Если она не в театре, значит, вы наверное найдете ее в постели, где она ест, пьет, принимает гостей и запоем читает книжки, которые у нее торчат из-под подушки. Я полюбопытствовал, что она читает. Книжки оказались неожиданными для актрисы «малых форм» — Достоевский, Гомер, Софокл…[1339]

— Кто вам дал эти книги? — спросил я, недоумевая. — Кудефудров?

— Нет, он мне принес свой сборник стихов. Вот он, — сказала она, указывая на ковер, где валялся томик рядом с ночными туфлями.

Я не удержался и сказал, что видел ее на сцене.

— Понравилась я вам?

— Да.

Но она вдруг нахмурилась.

— Эта «Карманьола» — ужасный вздор. Я хочу другого. Я хочу совсем другого.

— Чего же вы хотите?

— Я хочу сыграть Саломею.[1340]

— Это не советский репертуар, — пробормотал я, удивляясь странному выражению ее глаз.

— Что вы так смотрите на меня?

— У вас тысячелетия в глазах.[1341]

— Что это вы так странно выражаетесь, господин учитель… Вы, может быть, тоже пишете стихи?

— Нет. Я не пишу стихов. Я даже теперь не учитель. Я бухгалтер в Сопиковском тресте.

— Это смешно.

— Что смешно?

— Быть бухгалтером и думать о тысячелетиях. Впрочем, у моего мужа есть знакомый философ (у него, кажется, несколько книг напечатано). Этот философ, знаете, женские чулки вяжет.

— Да, это теперь бывает.

Я поторопился уйти, потому что, в сущности, мне нет никакого дела до этой Таточки.

Позволю себе сделать одно примечание к моей записи. Казалось бы, что может быть невиннее моего разговора с этой танцовщицей. Однако я перечитал страницу и вижу, что она решительно нецензурна. Посудите сами: явное порицание советского репертуара. Ну как же тут обойтись без форточки? Я вчера забыл рукопись на столе. Ночью проснулся, вспомнил и, хотя было очень холодно, вылез из-под одеяла и запрятал рукопись под кирпич.

Одно наблюдение, достойное внимания. Кудефудров стучал в дверь к Таточке. Послышался голосок:

— Кто там?

— Кудефудров.

— Я занята. Не могу вас принять.

Кудефудров вообще в эти дни мрачнее тучи. Зачем ему Таточка? У футуристов, как известно, вся красота в темпах. Маринетти, по крайней мере, так и формулировал — la beauté de la vitesse.[1342] В сущности, этот принцип тот же, что у Форда.[1343] Ничего лучшего буржуазия и не могла придумать. Кудефудров как футурист должен, мне кажется, ограничить свои вожделения фордовской машиной.

Правда, он работает под коммуниста, но этот жанр нисколько не приблизит его ни к Софоклу, ни к Данту, коими увлечена Таточка, и у него нет никаких оснований претендовать на благосклонность этой плясуньи. А муж? Почему этот долговязый малый нисколько, по-видимому, не ревнует своей супруги?

Со мною Кудефудров не очень приветлив. Я по глупой свой деликатности первый ему кланялся при встречах, но он так небрежно кивает головой, что я решил вовсе не здороваться. У него какая-то странная дружба с Погостовым. Кажется, они запираются в комнате гробовщика и пьют горькую. Воображаю, как они объясняются. Диалог, должно быть, получается прелюбопытный.

Сегодня, когда я проходил мимо комнаты Курденко, дверь к нему была открыта настежь и там за бутылками пива сидело человек пять. Увидев меня, Курденко крикнул:

— Заходите к нам, товарищ. У нас, видите, пир. Редкий случай.

Я зашел.

— Вот вы удивляетесь, — похлопал меня по плечу Курденко, — что я все спешу и не даю себе отдыха никогда… А мы вот пируем… Это мы тут устроили угощение по поводу Трофимовых.

И он указал пальцем на двух парней.

За столом сидело четверо Трофимовых. Двое испуганных и двое двоюродных братьев (без лица).

— Они теперь кандидаты в партию, — продолжал весело Курденко, доверчиво мне улыбаясь. — Пора и вам, Яков Адамович, подумать о партбилете. За вами ничего порочного не числится. Я знаю. Быть нейтральным — ни то ни се; положение незавидное. Человек вы сознательный. Религиозных предрассудков у Вас нет.

— Это верно, — оказал я. — Но старость, знаете…

124
{"b":"201378","o":1}