Но физические мои силы восстанавливались очень медленно. Я был смущен и обрадован, когда неожиданно в нашем отеле появилась З. С.,[814] совершавшая поездку по Швейцарии и нарочно для свидания со мною и с моею женою заехавшая в наш уединенный горный курорт. И эта встреча была как бы доказательством, что, несмотря на все мои грехи, люди не утратили еще по отношению ко мне добрых чувств.
Итак, понемногу, очень медленно, но все же заметно я стал поправляться. По крайней мере, смерть как будто на этот раз не пожелала задушить меня в своих ледяных объятиях.
Полулежа на постели, стал я читать каждый день книги, газеты и, между прочим, «Journal de Geneve».[815] Развернув однажды газету, я вдруг прочел телеграмму об австрийском ультиматуме Сербии.[816] Я сразу понял, что этот безумный ультиматум — начало неслыханного мирового пожара. Каждый день я дрожащими руками развертывал газету, ожидая страшных вестей. И, к ужасу моему, все мои предположения оправдались. Началась мировая война.
Личная моя судьба была тоже не из веселых. Материальные средства мои истощились. В ответ на мои телеграммы растерявшиеся редакции нередко отвечали: «malheureusement impossible».[817] Курс рубля пал, и значительные суммы, мне высланные, превратились в очень скромные.
При первой возможности мы покинули Грион и переселились в Женеву, где легче было сноситься с нашим консульством в Генуе и другими центрами, откуда уезжали на родину русские. Несмотря на то, что я был еще очень слаб физически, мы решили ехать. Для этого мы отправились в Геную. Консул публиковал в газетах, что все русские, желающие вернуться на родину, будут отправлены на пароходах, специально с этою целью зафрахтованных русским правительством.
В Генуэзском консульстве, как мы скоро убедились, русские чиновники вели себя совершенно непристойно, и добиться от них места на пароход не было никакой возможности. Ни докторское свидетельство о моей тяжкой болезни, ни документы, доказывавшие, что я сотрудник многих солидных изданий, нисколько не действовали на этих господ, и спальные места получали какие-то жирные купчихи и здоровенные упитанные молодые франты. Две недели я прожил с женою в Генуе, тщетно добиваясь права вернуться на родину.
В Генуе, как известно, нет особых сокровищ искусства, но самый город все еще интересен, и в иных его камнях можно прочесть фантастически богатую его историю. Пусть сейчас насмешники называют его городом прачек, и в самом деле на каждом уличном перекрестке вы непременно увидите бассейн и стирающих в нем белье итальянок — и везде поперек улиц протянуты веревки, на коих красуются разноцветные принадлежности мужского и дамского туалета, — пусть все это верно, но есть все-таки своеобразная прелесть в этой многоярусной груде серых камней, в этих мраморных внутренних двориках, где всегда голубоватая тень и тихо журчащий фонтан.
Две недели мы напрасно прожили в Генуе. В конце концов, пришлось вернуться в Швейцарию. Сначала мы поселились под Женевою в предместье Petit-Lancy.[818] Здесь обширное кладбище — как густо разросшийся сад, примечательное тем, что разнообразные деревья в нем подобраны с расчетом на гармонию осенних красок. В сентябрьские дни золото и киноварь листвы пленяют глаз, и тишина этого очаровательного уголка внушала иллюзию, что все в мире мирно. Трудно было себе представить, что в нескольких десятках километров начинается территория воюющей державы, где дороги загромождены орудиями, фургонами, ранеными и мертвецами. При первой возможности мы направились в горы. Нам кто-то посоветовал ехать в Сиерру.[819] Это маленький горный городок на границе французской и итальянской Швейцарии. В это время у нас так мало было денег, что мы не решились поселиться в отеле. Мы нашли комнатку, купили необходимую утварь, и жена сама стряпала, покупая на рынке артишоки, помидоры, свинину и все прочее.
Я чувствовал себя неважно и едва бродил, опираясь на палку. Однако ежедневно к приходу первого поезда я спешил на почту, чтобы поскорее получить газеты. Да простят мне товарищи-большевики мою ересь, но должен признаться, что я тогда отнюдь не был пораженцем, хотя и не был ослеплен национализмом. Я никогда не любил Гогенцоллернов,[820] и германизация Европы в случае их победы казалась мне величайшей опасностью. Поэтому я в те дни с совершенною искренностью желал генералу Гинденбургу[821] всяческих неудач. Впрочем, я и тогда не обольщал себя иллюзиями, что союзники — кроткие овечки, а немцы — людоеды. Империализм, всяческий империализм, есть дело жестокое и крутое. Впрочем, умолкаю, ибо на этих страницах не хочу отвлекаться от своих прямых обязанностей мемуариста.
Сиерра — странный городишко. Прежде всего странно то, что у жителей Сиерры свой собственный язык — ни французский, ни немецкий, ни итальянский, а смесь патуа[822] с какими угодно наречиями. Улички, хотя и живописны, лишены приятности благодаря грязи и сырости. Туманы застаиваются в этом ущелье, и я не знаю, какие демоны понудили меня, больного, поселиться здесь. А между тем, над Сиеррой возвышается великолепная гора Montana-Vermala.[823] Но — увы! — у меня не было денег, чтобы подняться на эту гору и поселиться в отеле.
Тогда я вновь разослал всем моим издателям и редакторам послания с требованием денег. На этот раз люди оказались благосклоннее ко мне, и я стал получать отовсюду чеки. Я догадался менять франки на золото, и это дало мне возможность в конце концов вернуться в Россию. За день до моего отъезда в Швейцарии уже нельзя было менять бумажки на звонкую монету.
Когда у нас скопилось тысячи две франков, мы решили подняться на Монтану-Вермалу. Все туманы остались внизу. Глазам открылись огромные горизонты. Снежные вершины сверкали на солнце. И горный воздух, прозрачный и мягкий, вливался ко мне в грудь, как целительная влага. Я чувствовал каждый день, что дышу все лучше и лучше, что силы мои восстанавливаются. Мы прожили на горе недель шесть.
От Женевы до Софии
Письма 1915 года
I
Какой-то остроумец уверял, что русские интеллигенты, проживая где-нибудь в Саратове или Ростове-на-Дону, мечтают об Европе, как о рае. — «Хорошо бы теперь махнуть в Париж, послушать звон часов на колокольне св. Сульпиция,[824] выпить абсента в кафе „Пантеон“»… А стоит им будто бы две недели пошататься по парижской мостовой или вообще где-нибудь за пределами «государства российского», как они уже начинают тосковать по своей варварской отчизне. — «Не махнуть ли домой? Хорошо в России…»
Не знаю, точны ли эти наблюдения для мирного времени, но теперь, когда мы воюем, у каждого русского, застрявшего за границей, одно неотступное и острое чувство: надо ехать домой.
Вот и я поехал.
За восемь месяцев — я жил в Швейцарии, то под Женевою, то в горах — у меня впечатлений накопилось достаточно, и я теперь очень хорошо знаю добродетели этой мирной и пресной страны, равно как и похвальные качества протестантской Женевы, в которой жители, по уверению Теофиля Готье,[825] так целомудренны, что даже всякие кривые линии в архитектурных орнаментах кажутся им voluptueux.[сладострастными — фр.]
Когда я поправился и стал обедать за табльдотом, в отеле было уж мало народу — испанец из южной Америки, старая француженка из Лиона, madame S.,швейцарец из Берна и еще кое-кто. Русских не было. Madame S.была очень удручена. Сыновья и внуки ее были в действующей армии. Она прекрасно помнила семидесятый год.[826] Пруссаки внушали ей и ужас и отвращение. На Францию она не очень надеялась. И то, что Жюль Гед,[827] «этот скверный социалист», вошел в министерство национальной обороны, пугало ее буржуазное сердце. «Одна надежда на Россию!» Но русские медлили. Так ей казалось. Madameочень сердилась. Она спрашивала меня, водя пальцем по карте, почему русские не вошли в Берлин до сих пор. «Надо спешить».
У испанца была куча черномазых ребят, а жена застряла в Париже по неизвестной причине. Он был мрачен. Симпатии его были на стороне союзников. Он внушал почему-то особенное доверие madame S.Раз по десяти в день она спрашивала его, кто победит — пруссаки или союзники.