— Знаешь, всё у тебя есть: и пролетарская закалка, и знания, и военное умение. Но беда одна: уж больно ты, Алеша, вспыльчив. Ничего не помнишь. Не сносить тебе головы.
Давал Гриневич себе слово держать себя в руках много раз и раньше, но, всегда спокойный и расчетливый в обычное время, он вдруг прорывался. Вспылить ему ничего не стоило. Особенно впадал он в ярость, когда сталкивался с насилием, ложью и подлостью и потому не годился совершенно для переговоров с курбашами, пускавшимися на всевозможные восточные дипломатические хитрости и обходные манёвры. В таких случаях Гриневич сразу же гневно их изобличал и гнал, как сам выражался, «к чертовой матери», обзывая их жуликами и мерзавцами. Вспышки такие случались редко и неожиданно. Среди басмаческих главарей существовало даже мнение: «Лучше к нему, на переговоры и не ездить. Как бы плохо не вышло. Застрелит». В бою, особенно во время атаки холодным оружием, в Гриневиче просыпался, по словам его товарищей, «первобытный человек». Когда он рубился, не дай бог к нему подъехать сбоку или сзади. Он реагировал молниеносно и, главное, совершенно инстинктивно. И где ему тогда разглядеть, кто это подъехал — свой ли, чужой ли. «Голову снимет долой и ещё пополам разрубит», — говаривали командиры за спиной Гриневича. Правда, ни одного конкретного случая они назвать не могли, но болтать — болтали.
Гриневич обещал Фрунзе вести себя осмотрительнее, но обещание своё выполнял далеко не всегда и не при всех обстоятельствах. Вот, например, сейчас мысленно он ставил себе в заслугу, что не поскакал в кишлак пастуха Шукура разделаться с Алакулом и освободись красавицу, а решил благоразумно и спокойно ехать к переправе навстречу Сухорученко.
Гриневичу и Кузьме предстояло пересечь большую Кангуртскую дорогу на ровном открытом участке и проехать прямо к реке. Далеко на западе остался Пуль-и -Сангин. Стороной по горам он объехал Туткаул и банду Касымбека. Перед Гриневичем внизу лежала долина, заросшая серой полынью, по которой прокатывались длинные серебристые волны. Стояла тишина. Пахло степью и какими-то неизвестными цветами. Узенькая тропинка спускалась с горы, пересекала пыльную ленту пустынной дороги и убегала, прячась в траве; на север к близким горам. Где-то мчался неугомонный, дикий Вахш. На равнине и на дороге не видно было ни души, и Гриневич решил, что наступил самый удобный момент. Он стал спускаться. За ним медленно ехал, прищурившись, поглядывая по сторонам, Кузьма, всё такой же невозмутимо спокойный. Ничто, казалось, не помешает им миновать долину и снова укрыться в скалах.
— А-а-а!
Уже у самой большой дороги Гриневич остановил коня и прислушался.
— А-а-а-! — нёсся откуда-то справа женский, жалостный вопль, ему вторил детский плач.
Остановился Шукур. Подъехал Кузьма и тоже стал слушать.
— А-а-а! — неслось всё так же монотонно и надрывно.
И вдруг они увидели.
По дороге бежали женщины и дети. Оборванные, избитые, в крови и грязи. Бежали они, глядя прямо перед собой, и в их широко открытых глазах читался ужас.
Женщины тащили на руках младенцев. Ковыляли старухи с упавшими на лицо седыми космами. Ковыляли старики. Шлепали босыми ножонками маленькие детишки. Склонившееся к западу солнце светило прямо в их лица и блестело в слезах, стекавших по щекам.
— А-а-а! — стоял в воздухе вопль.
— Что с ними? — испуганно спросил Шукур-батрак. Лицо его исказилось, покрылось бледностью.
Люди уже поровнялись со всадниками, но, не обращая на них никакого внимания, с тем же тоскливым воплем пробегали мимо.
— А-а-а!
— Стой! — крикнул Гриневич, перегораживая дорогу группе беглянок. — Во имя аллаха, стойте! Что случилось?!
Молодая женщина с рассечённой головой, с залитыми кровью глазами, прижимая к лицу окровавленные руки, закричала:
— Убивают! Убивают!
— Кого убивают?
— Воры... режут, убивают!
— Хлеб жгут, — прошамкал старик.
— Насильничают! Детей малых не жалеют!
И все повернулись и посмотрели назад. Над холмом, перегораживающим долину, грозно поднималось облако серого дыма с красными подпалинами внизу.
— Увы, увы, жгут! — закричали женщины, — А-а-а! — И побежали изо всех сил.
Гриневич почувствовал, что его что-то душит горячее, тяжёлое.
Наклонившись и схватив пробегавшего мимо старика за плечо, он показал на дорогу, на пыль, запятнанную кровью, и крикнул:
— Отец, за что они пролили кровь?!
Шалыми глазами смотрел старик на командира. Едва ли он разглядел толком, с кем имеет дело, но, пошамкав немного беззубым ртом, вдруг засипел:
— За таких звездастых, как ты.
— Что ты говоришь?
— Со звёздами вчера приехали... кызыл-аскеры. Мы их кормили, поили... Утром они убежали перед воинами Касымбека. Теперь за это нас убивают... Пусти!
Он вырвался и побежал необыкновенно проворно по дороге вслед за сво-ими односельчанами, вопя:
— А-а-а!
Не говоря ни слова, Гриневич помчался к холму. Он ничего не помнил, кроме одного: кишлак разоряют за то, что он встретил по-братски Красную Армию, за то, что бойцов эскадрона Сухорученко приняли как освободителей. И вот потому, что Сухорученко полез необдуманно, очертя голову, в драку и потерпел поражение, кровью своей платят мирные горцы. Что скажут теперь в Горной стране о Красной Армии?
Гриневич не думал о том, что где-то близко вся банда Касымбека, и что он, Гриневич, сам только-только оторвался, едва ли не чудом, от преследователей. Он скакал и скакал, а отдохнувший конь летел как ветер по ровной утрамбованной дороге. Навстречу все бежали женщины в растерзанных одеждах, прижимая младенцев к иссохшим грудям. Брели раненые в обгорелом тряпье. Но он не обращал уже внимания ни на них, ни на их жалобы. Одним духом он поднялся вверх по склону холма и остановился на его вершине. Ему в лицо пахнуло гарью, и сначала он из-за дымной завесы не смог разглядеть селения, из домишек которого валил тяжелыми клубками дым и вырывались красные языки пламени. «Как кровь!» — подумал Гриневич. Но рванул порыв ветра, и горящее селение открылось шагах в ста в лощине. Плоский белый спуск вёл с перевала прямо вниз и переходил в широкую кишлачную улицу, сплошь заполненную людьми и конями. Вооруженные басмачи бегали взад и вперед. Кто тащил узел, кто волок по земле женщину за косы. В толпе людей кому-то рубили головы, и сабли взблескивали в лучах солнца. Конные гонялись за овцами и козами. На столбах висела ярко-крас-ная окровавленная туша быка. Возле уже стояли котлы, и под ними разводили огонь.
И над всем стоял вопль: «А-а-а!», треск горящих брёвен и хлебных скирд, мычание скота, взвизги взбешенных коней, неистовый плач и звериные вопли: «Ур! ур!»
Всё помутилось в мозгу Гриневича, и багровый туман поднялся к глазам.
— Ах так!
Пулемётная очередь оглушительно стеганула по воздуху и покрыла шум, поднимавшийся с языками огня и облаками дыма над несчастным селением. Грииевич, не слезая с коня, ударил из пулемёта по группе конных басмачей, толпившихся около котлов. Долина отозвалась диким, испуганным воем на эхо в горах. И в тот-же миг дым снова затянул селение, быть может, на мгновение, но Гриневич уже ничего не видел, не отдавал отчета в своих поступках. Крикнув «За мной!», он выхватил клинок и на полном скаку врезался в мечущуюся, ошеломлённую толпу басмачей. Он рубил и рубил. Он привстал на стременах и наносил удары, вкладывая в острие клинка всю свою силу. За спиной он слышал Кузьму: «Ура! Бей их!» Гриневич вихрем промчался по улице кишлака из конца в конец, неся за собой смерть. Навстречу ему выскакивали басмачи с искажёнными лицами, широко разинутыми ртами. Они бежали от его клинка с воплями: «Красные! Красные!» Он вырвался на околицу селения, но не стал гнаться за бегущими в смятении басмачами, а повернул назад и увидал всадника в облаках пыли, хладнокровно разившего шашкой вопящих басмачей. «Кузьма!» — мелькнуло в голове Гриневича, и он погнал коня обратно в дым и огонь.