— Ты не знаешь себя, ты не знаешь себя! Боже, как ты смог так сохраниться? Что, на тебя не обращали внимания девушки в Терезендорфе, и русские девушки не обращали внимания тоже? Боже, какие они глупые! Спасибо им! Теперь я еще больше славлю мудрость фюрера, пошедшего на союз с Россией. Ты знаешь, что я тот человек, которому этот союз дал больше, чем кому-нибудь другому? Я люблю тебя и буду любить, пока живу. А ты, а ты?
Я целовал ее. И думал: «По своей ли воле пришла?»
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
КОСЫНКА ДЛЯ АГРИППИНЫ
Дядя поднимается ко мне в жилете, торопливо надетом на ночную сорочку. В его руке начатая бутылка рейнского, он уже прикладывался, должно быть, не раз. На щеках румянец, в глазах оживление, в речи торжествующие нотки:
— Ты увидишь, увидишь, война кончится раньше, чем твоя виза. Посмотри, что пишут «Общевойсковые ведомости». — И дядя протягивает мне газету, которую продолжает выписывать по привычке.
В верхнем правом углу первой страницы «Шпигель»: «Люфтваффе — «большой блиц» против Англии». А рядом — набранное крупным шрифтом сообщение о том, что военно-воздушные силы приступили к мощным бомбардировкам островов, ударам подверглись порты, судостроительные и металлургические заводы.
— Хорошие вести, хорошие вести, Франц, — дядя разливает вино по бокалам. — Англичане получат свое и сами запросят мира. Давай причастимся... Выпьем за наши победы, за скорый мир. Хорошие, хорошие вести отовсюду. — Дядя неторопливо пьет и тычет пальцем в газету — прочитай.
Дяде не хочется расставаться со мной. Он боится одиночества. И радуется любой вести, свидетельствующей о близком мире.
Рубрика «В последний час» извещает:
«Специально образованные подразделения ведут учет военных трофеев»; «Антонеску покупает оружие, захваченное вермахтом в Польше»; «Из Восточных провинций в Берлин прибыли два новых эшелона с зерном».
— Ты понимаешь, если бы мы рассчитывали на долгую войну, мы бы не продавали румынам захваченного оружия. Оно бы нам пригодилось самим. Все складывается к лучшему. Знаешь что, давай напишем отцу и скажем, что мы просим о продлении визы.
И газеты, и радио, и кино — вся служба Геббельса — изобретательно и умело внушают немцу одну мысль: посмотри на себя, на свою страну новыми глазами, посмотри, какие силы дал тебе фюрер. «Топот германских колонн сотрясает старую Европу».
Бюргер пыжится от победных сводок с фронта. Еще немного — и фатерланд получит то, что должно принадлежать ему по праву сильного. Сладко кружится голова у бюргера. Да разве только у бюргера? Какая же сила должна найтись на свете, какие должны произойти события и сколько пройти лет, прежде чем развеется этот угар? Сколько будет это стоить самим немцам? Европе? Миру? Мне жаль мальчишку, который сам с собой играет в футбол под моими окнами. В кого они хотят его превратить?..
*
— Жаль, что тебе не удалось побывать у нас четыре года назад, — говорит Ульрих. — Многое понял бы из того, что происходит в мире сейчас. В Берлине была Олимпиада. Она помогла нам почувствовать, на что мы способны. Сегодня в «Колизее» документальная лента «Берлинские игры». Если у тебя нет возражений, я мог бы заказать билеты.
...На помосте большая, отливающая холодным блеском штанга. И цифра «155» на щите. И торжественная речь диктора:
— На штанге фантастический вес — 155 килограммов. Это на два с половиной килограмма выше олимпийского рекорда, установленного в 1932 году на играх в Лос-Анжелесе. Зал замер. Осталась одна попытка. Последняя попытка... Йозеф Майер преисполнен решимости завоевать золотую медаль в самой мощной тяжелой весовой категории.
...Медленным торжественным шагом атлет выходит на помост. Склоняется над штангой. И в этот момент диктор чуть не лишается голоса:
— Вот она — сила Германии, вот она — слава Германии, эти минуты навеки останутся в нашей памяти, как минуты великого проявления арийского духа!!!
— Славный парень этот Майер! Четыреста десять килограммов в троеборье, действительно фантастика! О, вот он теперь где, старый знакомый, — говорит Ульрих.
На экране кадры, сделанные недавно, в дни польской кампании. Моторота ведет бой с передовыми польскими частями за высотку с ветряной мельницей. Бронетранспортер олимпийского чемпиона перерезает путь отступающей артиллерийской батарее, с немецкой машины лихо спрыгивают стрелки и, шпаря вовсю из автоматов, захватывают батарею. Лицо чемпиона озаряет довольная улыбка.
Олимпийские кадры сменяются военными.
Поднялся в воздух и взял курс на Британские острова «юнкерс», ведомый олимпийским чемпионом по боксу. Под крылом крупный железнодорожный узел, забитый составами. Бомбы точно ложатся в цель. «Это был нокаутирующий удар в солнечное сплетение», — объявляет комментатор. Вышла на охоту подводная лодка с олимпийским призером по стрельбе. «Он стоит у торпедного аппарата, его глаз точен, его сердце спокойно, а рука надежна. Посмотрите, что станет через минуту с вражеским транспортом».
И снова Олимпиада.
Имперский стадион чествует бегунов-призеров. Они замерли на «ступенях витязей» в ожидании торжественного момента. Их показывают крупным планом... О, знакомое лицо... Оммер. Счастливо улыбнулся и впился взглядом в ту точку трибуны, где за тонким шелковым шнурком сидит человек с челкой, спадающей на лоб, и едва заметно касается кончиками пальцев одной руки ладони другой.
По стадиону проходят германские чемпионы. На их лицах отсветы победы и преданность фюреру.
— Ты знаешь, сколько золотых медалей мы выиграли? — спрашивает Ульрих. И, не дожидаясь ответа, говорит: — Тридцать четыре. На двенадцать больше, чем американцы. Между прочим, на всех предыдущих Олимпиадах безраздельно господствовали янки. Их еще никогда и нигде так не били.
— Этот Оммер, — спрашиваю я, — тот самый, с которым мы встретились на балете?
— Да, — с почтением отвечает Лукк. — Он тоже на вахте. Новые времена, новые песни. «Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра будет принадлежать весь мир». Разве нет?
Я так часто и так отчетливо видел эту сцену во сне, так ждал ее и так готовил себя к ней, что, когда она разыгралась наяву, у меня, видимо, просто уже не осталось сил и эмоций для того, чтобы, как любил говорить Вячеслав Максимович Подоляк, возликовать душой.
Все было так, как я это себе представлял. В семь тридцать скрипнула калитка. Пришел почтальон. Дядя, работавший в саду, перебросился с ним парой слов. Снова скрипнула калитка. А вскоре я услышал, как тяжело поднимается ко мне дядя. Он нетерпеливо постучал в дверь:
— Вставай, вставай, Франц, посмотри, какой день, какое солнце и какое письмо... Письмо из дому, вставай... Шел четырнадцатый день — пока это рекорд.
Дядюшка взял с этажерки ножницы, аккуратно вскрыл конверт, радостно воскликнул:
— О, да тут целое послание, поднимайся, читай!
Письмо было как письмо. Макс Танненбаум сообщал о делах в колхозе, о том, кто как себя чувствует, спрашивал, когда я собираюсь домой; в приписке брату Макс рассказывал о житье-бытье дальних родственников, живущих в Дидубе, под Тбилиси, и на Волге, интересовался самочувствием Эрнста и спрашивал, не надоел ли я ему. А в самом конце были слова, которых я так ждал:
«Тетушка Агриппина крепко обнимает тебя и передает самые добрые пожелания. Было бы неплохо, если бы ты привез ей в подарок недорогую косынку».
Вот оно, одно только слово, но мне теперь будет совсем по-другому дышаться. И почему-то показалось, что и походка станет немного другой — расправятся плечи и шагать по этой земле я буду увереннее, чем вчера.
Со мной устанавливают связь. Я должен рассказать о своих делах, о первых знакомствах, о том, как складываются отношения с Эрнстом Танненбаумом.
В тот же день мы с дядей сели за ответные письма. Наконец появилось дело — мне действительно захотелось купить хорошую косынку дорогой и малознакомой мне тетушке Агриппине».