— И все же, дорогой господин Танненбаум, нам было бы куда интереснее услышать, что вам не нравится. Ведь за вашими плечами советский институт, вы изучали и политику и экономику, у вас есть знания и убеждения, мы ценим их. Не стесняйтесь, пожалуйста, забудьте, что вы гость. В ваших жилах течет арийская кровь, наши радости должны быть и вашими, как и наши беды. Вы же понимаете прекрасно, что это частная, товарищеская, ни к чему не обязывающая беседа. Не так ли?
— Я думаю, господин полковник, что не скажу чего-либо нового. Но мои первые впечатления... Одни живут в роскоши, другие — в бараках и едва сводят концы с концами. Так дорого жилье...
— О, тут вы не очень правы. С тех пор как у нас пришла к власти новая администрация, квартирная плата стала значительно ниже, построено много домов для рабочих. Но в другом вы правы совершенно, у нас слишком велика разница социальная, но так было испокон веков, так и осталось: у кого-то больше предприимчивости, сообразительности, энергии, выше способность не вешать носа при неудачах, готовность к риску. Такой человек самой природой предназначен жить иначе, чем тот, кто плохо приспосабливается к окружающей действительности, человек ленивый мускулом и умом. Каждому свое. И я вполне понимаю, почему это так бросается вам в глаза. Да, да, знаю, немало читал про пятилетки, знаю, чего вам удалось достичь за двенадцать последних лет, принося день сегодняшний в жертву будущему. Такая готовность в общенациональном масштабе не может не вызывать уважения. Факт есть факт, жизнь у вас изменилась настолько, что вы, например, имеете право свысока поглядывать на то, что творится в стране такой древней культуры, как Германия.
Я постарался жестом опровергнуть это; полковник продолжал:
— Но мне хотелось бы узнать ваши взгляды не на эти чисто земные проблемы, мне было бы куда важнее и интереснее знать, говорит ли что-нибудь вашему сердцу взлет германского духа, радуетесь ли вы единению, которое удалось достичь фюреру, тому, что происходит на фронте. С Францией покончено, Франция получила то, что заслужила. Не надо быть великим провидцем, чтобы догадаться, что́ ждет теперь Англию. Вам, германцу, дана великая честь стать очевидцем великих событий в жизни рейха. При желании видеть вещи такими, какие они есть, вы многое поймете. О многом задумаетесь.
Что это все: элементарный знак гостеприимства или нечто большее? Ашенбах занятый человек, и мне трудно поверить, что он беседует со мной просто так. Быть может, вовсе не так безнадежно никчемны дни «на отшибе», как это кажется мне временами.
...Провожая меня после ужина домой, Ульрих говорит:
— Судя по всему, Франц, у тебя складываются хорошие отношения с полковником Ашенбахом. Дорожи этим.
— Спасибо, Ульрих. Вижу твое участие и расположение и хочу сказать, что ценю их ничуть не меньше.
Мы с Ульрихом становимся на «ты».
На следующий день предстояла новая прогулка к Марианской колонне. Теперь у меня был иммунитет. Я сказал себе: будь готов к тому, что никто не придет и сегодня. Может быть, даже это лучше. Значит, тот, кто обязан был выйти на связь, невредим — иначе пришел бы кто-нибудь другой или мне дали бы знать. Просто не настала пора... Верят в мое терпение. Кандалинцев говорил перед расставанием: «Будь собран и помни, как много людей думает о тебе...»
«Много людей?» Да, да, это так, иначе не может быть.
Если ты никого не встретишь у Марианской колонны... не будет ничего страшного. Изменились обстоятельства... Или тебе дают возможность спокойнее жить и дышать. Не будет ничего страшного. Только ты напрасно стараешься себя обмануть. Тебе будет плохо, если никто не придет и сегодня...
Никто не пришел.
В открытое окно вливается ночной, настоянный на листьях, на траве, на дожде воздух. Старый вяз за окном лениво раскачивает мокрые ветви — по полу, по стенам, по кровати колышутся неверные лунные тени.
Когда-то у нас в Терезендорфе тоже рос старый-престарый вяз. Того дерева давно уже нет. Как и домика из двух комнат и веранды. Вскоре после гибели отца колония поставила нам новый дом в двухстах метрах от прежнего — скорее всего это было сделано ради меня, чтобы ничего не напоминало о той ночи, когда с гиканьем проскакала по Терезендорфу банда Ага Киши и когда Рипа поднес к виску отца дуло обреза.
Тогда я несколько недель жил и ночевал у Пантелеевых, и Славка был мне братом, и семья его старалась сделать все, чтобы приглушить мое горе. А мама была молода и красива. Я знаю, ее любил тихо и застенчиво бесстрашный человек Кандалинцев. Нет, нет, я не ошибался, мальчишки, потерявшие отцов, мудреют рано, он любил маму, и мама догадывалась об этом... Она не вышла замуж из-за меня. Чтобы не делить свое сердце ни с кем другим. Она никогда не говорила мне об этом. А Кандалинцев старался хоть как-нибудь, хоть в чем-нибудь заменить мне отца. Он не был близким другом отца, он был его товарищем по делу, тем революционером, который всего себя отдал революции, не требуя взамен ничего.
Лук, который сделал мне когда-то Кандалинцев, долго висел над моей кроватью. Под луком был колчан из коры карагача, а в нем шесть стрел с металлическими наконечниками. Мне было важно иметь под рукой какое-то оружие, которым я мог бы защитить дом, если на него кто-нибудь нападет.
Когда-то папа брал меня на стрельбы. Я гордился им — так здорово он стрелял из своего нагана. У других были маузеры и браунинги, а у отца еще с гражданской войны был наган, папа стрелял спокойно и уверенно, лучше всех, он берег свой наган и клал его на ночь под подушку... Я не понимал, как он мог не попасть в бандита, который первым пролез в окно, быть может, он знал, что сделают бандиты с нами, если он убьет одного из них. Он отстреливался, чтобы выиграть время, чтобы дать возможность маме и мне покинуть дом, он думал, что мы успеем уйти в заднюю дверь, через сад, что нас прикроет Петер... Только, видимо, мало знал маму.
Который может быть час теперь в Терезендорфе? Глубокая ночь... Спит ли мама? Такая родная и такая дорогая... Как долго нам еще не видеться? Через два месяца истекает срок визы. Что потом? Возвращение? Если возвращение, то бесславное. Будто в отпуск уезжал: «знакомился с достопримечательностями, культурным наследием и нравами». И больше ничего... Что еще я смогу написать в рапорте?
Если бы Пантелеев догадывался, чем обернется моя поездка, он бы мне не завидовал. А сейчас на моем месте нашел бы своим трезвым практичным умом миллион объяснений случившемуся, миллион вполне устраивающих его объяснений.
Как они там, Станислав и Вероника? Уехал ли он из школы, если да, то куда? А Вероника? «Не знаешь, как мне будет плохо без тебя, родной, как буду ждать тебя». Тогда мне казалось, что будет долгая разлука. Я был горд заданием, которое давалось мне, молодому разведчику, и о котором я сам еще ничего толком не знал.
Вероника думает обо мне как о герое... если думает... А может быть, успела забыть? Ведь рядом славный парень Станислав, конечно же, он не скрывает от нее своих чувств. Не слишком ли я самоуверен? Она говорила: «Буду ждать...» Но ведь так принято говорить перед расставанием. Я мало знал Веронику. А она мало знала меня. А если бы знала, какие у меня дни и какие ночи, то думала бы обо мне не очень хорошо.
Но я скучаю по Веронике. Все чаще и чаще думаю о ней. В такие вот ночи, когда за окном тихо раскачивается старый вяз и своими ветвями разгоняет сон. Преподавательница в школе радисток. Учит девчонок, как устанавливать дальние связи... Один аппарат — здесь, а второй — там, за тридевять земель, а люди могут сказать друг другу все, что хотят.
Радио, радио... Мне бы крохотный приемник, настроенный на одну-единственную волну... Эти волны, которые наполняют собой мир, они везде, они всюду, в любой точке — вот здесь, между кроватью и книжной полкой, под потолком, в окне, надо только уметь их поймать.
Человек может передать свои мысли другому, находящемуся с ним в одной комнате. Или даже в соседней. Значит, какие-то микропередатчики и микроприемники есть и внутри нас. Значит, где-то глубоко, под семью замками таится в зачаточной форме такая способность — настраиваться на чужую волну и принимать ее?