В прихожей он распахнул стенной шкаф и выдернул необъятных размеров твидовое пальто, пропахшее сигарами и дорогим виски. Растянув его в обезьяньих руках, он стал водить им передо мной, как тореадор — мулетой.
— Эй, торо! Торо!
— Джон,— вырвалось у меня тяжелым вздохом.
— Никак у тебя поджилки трясутся, Дуг? Струсил? Да ты...
Уже в четвертый раз мы оба услышали в зимней ночи стон, возглас, удаляющийся шепот.
— Тебя ждут, друг мой! — торжественно провозгласил Джон.— Выходи. Побежишь за нашу команду!
Чужое пальто дохнуло угаром табака и выпивки, а Джон с царственным достоинством застегнул на мне пуговицы, взял за уши и поцеловал в лоб.
— Буду за тебя болеть на трибуне, парень. Побежал бы с тобой, но опасаюсь смутить банши. Удачи, сынок, а если не вернешься... я тебя любил как родного!
— Сколько можно! — Я распахнул дверь.
Но Джон внезапно вклинился между мною и холодным лунным ветром.
— Нет, не ходи, дружок. Я передумал! Если тебя прикончат...
— Джон,— я вырвался из его рук,— это ведь была не моя затея. Думаю, вы подговорили Келли, которая ухаживает за лошадьми, чтобы она завыла среди ночи вам на потеху...
— Дуг! — вскинулся он, по своему обыкновению, то ли в притворном, то ли в искреннем негодовании, хватая меня за плечи,— Богом клянусь!
— Счастливо оставаться, Джон.— Во мне боролись злость и любопытство.
Выскочив за порог, я тут же об этом пожалел. У меня за спиной хлопнула дверь, звякнула защелка. Неужели он надо мной посмеялся? Через несколько мгновений его силуэт возник в окне библиотеки: держа в руке стакан хереса, за ночным представлением наблюдал сам режиссер, он же восторженный зритель.
Чертыхнувшись себе под нос, я отвернулся, втянул голову в плечи, плотно запахнул пальто, как Цезарь — свой плаш, и зашагал по гравию навстречу ветру, который разом вонзил в меня два десятка клинков.
Минут десять здесь поболтаюсь, думал я, пощекочу ему нервы, чтобы этот розыгрыш обернулся против него, а потом разорву рубашку, расцарапаю грудь и приковыляю обратно, сочинив какую-нибудь жуть. Да, точно, если он рассчитывал, что...
Я остановился.
Потому что в ложбине мне привиделся воздушный змей, который бумажным цветком расцвел посреди рощи и уплыл за живую изгородь.
Луна, почти полная, пряталась за облаками, посылая мне островки темноты.
В отдалении что-то снова мелькнуло гроздью белых цветов, готовых опуститься на бесцветную дорожку. И в тот же миг послышался едва уловимый плач, тишайший стон, как скрип дверцы.
Вздрогнув, я отпрянул назад и оглянулся в сторону дома.
Конечно, физиономия Джона, будто вырезанная из тыквы, маячила в окне и с ухмылкой потягивала херес, окруженная теплым, как поджаренный хлеб, уютом.
— О-о-ох...— простонал чей-то голос.— Боже...
Тут-то я и увидел эту девушку.
Она стояла, прислонившись к дереву, в длинном облачении лунного цвета; ее тяжелая, доходившая до бедер шерстяная шаль жила отдельной жизнью: волновалась, трепетала, махала крылом ветру.
Судя по всему, девушка не заметила моего присутствия, а если и заметила, ей было все равно; она меня не боялась, в этом мире она уже ничего не боялась. О том поведал ее прямой, немигающий взгляд, устремленный в сторону дома, к мужскому силуэту в окне библиотеки.
Снежное лицо казалось высеченным из холодного белого мрамора, как у родовитых ирландских женщин: лебединая шея, сочные, хотя и неспокойные губы, лучистые нежно-зеленые глаза. От того, как прекрасны были ее глаза, как хорош был этот профиль за покровом дрожащих ветвей, у меня в душе что-то перевернулось, сжалось от боли и умерло. На меня нахлынула убийственная тоска, какая охватывает мужчин при виде мимолетной красоты, которая вот-вот исчезнет. В такой миг хочется крикнуть: постой, я люблю тебя. Но язык не поворачивается это произнести. И лето уходит в ее образе, чтобы никогда больше не вернуться.
И вот теперь эта красавица, которая не сводила глаз с заветного окна в далеком доме, заговорила сама:
— Он там?
— Что? — поперхнулся я.
— Ведь это он? — переспросила она и пояснила с холодной яростью: — Зверь. Монстр. Тот самый.
— По-моему...
— Отъявленный хищник,— продолжала она.— Двуногий. Он вечен. Другие приходят и уходят. А он вытирает руки о живую плоть. Девушки для него — салфетки, а женщины — ночные закуски. Он хранит их в винном погребе и различает не по именам, а по годам. Силы небесные, неужели это он?
Проследив за ее взглядом, я увидел все ту же тень в далеком окне, за лужайкой для игры в крокет.
И представил своего режиссера в Париже, в Риме, в Нью-Йорке, в Голливуде, и увидел реки женщин, по которым, как зловещий Иисус по теплому морю, Джон прошелся подошвами. Сонмы женщин танцевали на столах, мечтая снискать его похвалу, а он, помедлив у выхода, бросал: «Дорогуша, одолжи пятерку. Там стоит нищий — просто сердце разрывается...»
Теперь, глядя на эту девушку, чьи темные волосы перебирал ночной ветер, я спросил:
— И все-таки, кто он такой?
— Все тот же,— отвечала она.— Тот, кто живет в этом доме, кто прежде меня любил, а теперь не помнит,— Из-под опущенных век брызнули слезы.
— Он здесь больше не живет,— сказал я.
— Неправда! — Она резко повернулась ко мне, словно для удара или плевка.— Зачем ты лжешь?
— Пойми.— Я вглядывался в свежий, но померкший снег ее лица,— То было другое время.
— Нет, время бывает только настоящим! — Мне показалось, она сейчас бросится к дому.— И я по-прежнему его люблю — так сильно, что любому сверну за него шею, пусть даже за это поплачусь!
— Назови его имя,— Я преградил ей путь.— Как его зовут?
— Уилл, как же еще? Уилли. Уильям.
Она сделала шаг. Я поднял руки и покачал головой:
— Нет, здесь живет Джонни. Джон.
— Ложь! Я его чую. Имя другое, но это он. Смотри сюда! Ты тоже почуешь!
Она подставила ладони ветру, летящему в сторону дома, я повернулся и ощутил то же самое: межвременье, другой год. Об этом шептали порывы ветра, и ночь, и слабый свет в окне, где маячила тень.
— Это он и есть!
— Он мне друг,— осторожно сказал я.
— Такой никому и никогда не будет другом!
Я попытался взглянуть на этот дом ее глазами и подумал: господи, неужели так повелось на все времена, неужели здесь испокон веков живет некий человек — жил здесь и сорок, и восемьдесят, и сто лет назад! Нет, не один и тот же, а зловещий строй двойников, и на дорогу всегда выходила эта растерянная девушка, у которой вместо любви — снег на тонких руках, вместо утешения — лед в сердце; ей только и остается, что шептать, стонать, сетовать и плакать до самого рассвета, а когда взойдет луна, начинать все сначала.
— Здесь живет мой друг,— повторил я.
— Если это правда,— яростно прошептала она,— тогда ты мне враг!
Я смотрел, как ветер уносит с дороги пыль в сторону погоста.
— Уходи, откуда пришла,— сказал я.
Она увидела ту же дорогу, ту же пыль, и голос ее сник.
— Значит, покоя не будет? — простонала она.— Неужели мне суждено вечно скитаться в этих краях, год за годом?
— Если бы это и впрямь был твой Уилли, твой Уильям,— отважился я,— мог бы я тебе хоть чем-нибудь помочь?
— Прислать его сюда,— вполголоса ответила она.
— Зачем он тебе?
— Чтобы лечь с ним рядом,— прошептала она,— и больше не подниматься. Чтобы он остался холодным камнем в холодной реке.
— Вот как.— Я кивнул.
— Так что же, пришлешь его ко мне?
— Нет. Он не тот, кто тебе нужен. Хотя и похож. Почти один к одному. И тоже ест на завтрак девушек, и утирает губы их шелками, и зовут его в разные века по-разному.
— Ему тоже неведома любовь?
— Это слово он забрасывает вместо удочки,— сказал я.
— Выходит, я попалась на крючок! — У нее вырвался такой стон, что тень в доме за лужайкой прильнула к окну.— Буду стоять тут всю ночь,— выговорила она.— Он, конечно, почувствует, что я здесь, и оттает — не важно, как его зовут и сколько зла у него в душе. Какой сейчас год? Сколько лет прошло в ожидании?