Христиане входили в церковь, бросали деньги на поднос, брали свечки, крестились и проходили вперед, к иконам. Но мысли старика Ладаса были далеки от благочестивых дел… «Хорошо, что болван Яннакос подписал долговой вексель на три золотые монеты. Я бы на его месте…»
Не успел он закончить свои рассуждения, как кто-то огромный и тяжелый подошел и плюхнулся рядом с такой силой, что церковная скамья затрещала. Он повернулся раздраженно и увидел старика Патриархеаса — бледного, с отвислыми щеками, с мутными глазами, с желтыми пересохшими губами. «А все-таки еще не умирает архонтская свинья…» — подумал Ладас и поздоровался.
— Скорейшего выздоровления, архонт, — сказал он хмуро и погрузился опять в свои невеселые думы.
Показался Михелис, и церковь как будто озарилась. Он опоздал, потому что заходил к Марьори, ожидавшей его; она хотела поговорить с ним. В доме была только глухая старая нянька, преданная девушке.
— Запоздал ты… — сказала Марьори, стоявшая за дверью в ожидании.
Она тоже нарядилась, чтобы идти в церковь: надела свое лучшее платье, на шею нацепила красивое золотое ожерелье, доставшееся от матери, покрыла бледные щеки тонким слоем румян, которые ей принес тайком прошлой ночью Яннакос. Но глаза, окаймленные темными кругами, были красны, как будто она плакала. Она держала в руке платочек и время от времени прикладывала его к губам.
— Зачем ты меня позвала? — спросил Михелис с беспокойством. — Почему ты такая измученная, моя Марьори?
— Отец торопится, хочет, чтобы мы повенчались.
— Разве мы не договорились, моя Марьори? Не прошло и года с тех пор, как мать умерла, нельзя…
— Торопится… — повторила девушка вполголоса. — Каждый день ворчит, встает ночью, ходит взад и вперед, не спится ему.
— Но почему? Что с ним случилось, почему он так торопится?
— Не знаю, мой Михелис, не знаю… — пробормотала Марьори, и голос у нее задрожал.
Она прекрасно знала, почему торопился старик, но не могла признаться. Она чувствовала, что болезнь разъедает ее легкие, и понимала, что старик прав, следовало торопиться.
— Отец не любил моей матери, — сказал Михелис. — Была она старше его, рано постарела, ворчала на него… И она ему надоела, ему совсем не было ее жалко, когда она умерла; но теперь отцу неудобно нарушать обычай, ведь не прошло еще года, а он первый архонт села и должен подавать пример… Ты поняла, Марьори?
— Поняла я, поняла… Но мой отец торопится, говорю тебе, и кричит на меня… Я не могу больше!
Ей захотелось кашлянуть, но она удержалась; приложила платочек ко рту. В ладонях Михелиса дрожала ее худенькая влажная рука.
Михелис посмотрел на нее и вздрогнул. Она действительно будто истаяла; под прозрачной кожей, покрытой пушком, просвечивали кости; можно было ясно увидеть очертания черепа.
— Марьори моя… — прошептал он и прижал ее руки к своей груди, — Марьори моя…
Словно она уходила от него, и он старался ее удержать, словно она была горстью песка и ускользала.
— Михелис мой, — промолвила девушка, стараясь сдержать слезы, — Михелис мой, уходи! Отправляйся в церковь; приду и я скоро… Запоздали мы, иди, и пусть нам господь бог поможет!
Обняла его голову, прижала к своей груди и долго-долго держала так, дрожа как в лихорадке.
— Пусть господь бог нам поможет! — прошептала она снова, быстро вернулась в дом и почти без чувств упала на руки старухи няньки.
Михелис осторожно приоткрыл калитку и торопливо направился в церковь; его сердце сжалось, и к горлу подкатился комок.
В церкви будто посветлело, когда он вошел. Он остановился рядом со скамьей, где сидел его отец. Повернувшись, старик с гордостью посмотрел на него. «Вот таким и я был, — подумал он, — таким и я был когда-то… Подлая жизнь, проходишь ты, как сказка!»
Тем временем Леньо причесалась, надушила одеколоном волосы и грудь, накинула на себя желтый платок с красной бахромой, подаренный хозяином на пасху, и пошла улицей, выводившей к той тропинке, что вела к горе Богоматери.
Обедня уже закончилась. Празднично настроенные, одетые в воскресные костюмы, односельчане разбрелись по площади и прогуливались взад и вперед, а в кофеине Костандиса кое-кто уже выпивал и развлекался.
И ага сидел снова на своем балконе, курил наргиле, и справа опять стоял сеиз с трубой, а слева Юсуфчик жевал мастику и угощал своего хозяина раки. Щуря посоловевшие глаза, старик ага поглядывал вниз на площадь, заполненную сельскими жителями: так смотрит с высоты пастух на свое стадо, — снисходительно и ласково. Знал ага, что он — человек, а остальные — овцы; что он ест мясо, а другие — траву. И разрешал им ага мирно пастись: пусть дают ему шерсть — одеться, и мясо — поесть.
Леньо поднималась в гору, и сердце ее пело; догадывалась она, для чего звал ее Манольос, — чтобы на этой неделе состоялась их свадьба, чтобы утолила она свою страсть и началась настоящая жизнь — днем с домашними хлопотами и приготовлением обеда, ночью — в объятиях Манольоса, а через девять месяцев — баюшки-баю… Тогда уж не будет она служанкой — станет женой и матерью…
Очень ей нравился Манольос: тихий, работящий, красивый, с белокурой бородой, с голубыми глазами, с нежным лицом, — он и впрямь походил на Христа. Летела ее душа, поднималась быстрее, чем сама она в гору, подходила к кошаре, носилась вокруг нее, садилась на плечи Манольоса, как прирученная куропатка — пестрая, толстенькая, с красными лапками, — и нежно щипала ему шею…
«Он, наверно, сейчас сидит на скале, где кончается тропинка, и ждет. Наверно, и его душа летит, как моя», — думала она.
И правда, Манольос сидел на скале и все время вытирал свое опухшее лицо, которое потрескалось еще больше и сочилось гноем.
«Жаль мне ее, бедняжку, жаль, — думал он, — но нужно… Я должен избавиться от всех искушений, чтоб очистилась моя душа, чтобы очистилась моя плоть и стал я достойным…»
Он прислушался, узнал ее быструю и мягкую походку, уловил в воздухе запах одеколона, и его ноздри затрепетали: он хорошо знал, что это запах Леньо.
«Идет, идет, — подумал он, — идет, вот она!»
Показался желтый платок, на минутку Леньо остановилась, приложила руку ко лбу — она узнала на скале своего жениха, который сидел, опустив голову, поджидая ее, и замедлила шаг.
— Вот она! — повторил снова Манольос, поднял голову, вскочил на ноги и застыл на месте.
Леньо нагнулась, притворяясь, что не заметила его, — для того, чтобы он с разбегу кинулся к ней и схватил за талию, словно помогая подняться… Так он обычно делал… Но сегодня Манольос стоял неподвижно.
— Манольос! — крикнула она ему, не в силах более сдерживаться.
Но Манольос не ответил и продолжал стоять на скале безмолвно и неподвижно.
Леньо подбежала, взглянула на него и закричала:
— Матерь божья!
И рухнула на землю.
Манольос наклонился и поднял ее, но она одной рукой закрывала свое лицо, чтоб не видеть его, а другой отталкивала, не разрешая дотронуться до себя.
— Уходи… Уходи! — кричала она пронзительным голосом. — Уходи!
— Ты посмотри на меня еще раз, Леньо, — говорил тихо Манольос, — посмотри на меня, чтоб тебе противно стало и могли мы избавиться…
— Нет, нет! — визжала несчастная девушка. — Уходи!
Манольос вернулся назад и сел на скале. Несколько минут оба молчали. Наконец Леньо промолвила:
— Что с тобой случилось? Ради бога, скажи, что с тобой случилось?
— Проказа… — спокойно ответил Манольос.
Леньо вздрогнула и отвернулась лицом к селу.
— Я уйду, — сказал она. — Ты поэтому меня позвал?
— Да, поэтому, — спокойно ответил Манольос. — Можешь ли ты теперь выйти за меня замуж? Не можешь. Можешь ли ты рожать от меня больных детей? Не можешь. Уходи!
Снова оба замолчали; потом послышался безудержный, безутешный плач девушки.
— До свиданья, Леньо! — сказал Манольос и повернулся, направляясь к кошаре.
Леньо не ответила. Вытерла желтым платком глаза, посмотрела кругом. Она не знала, что теперь будет, куда ей теперь идти. Манольос уже скрылся из глаз, и мир показался ей пустынным.