Манольос покрутил головой, отвернулся снова к стене, чтобы не пугать мальчика, и сделал ему знак уйти.
— До вечера, — робко сказал Никольос и выскочил из хижины, как будто за ним гнались.
Оставшись один, Манольос вздохнул, потом вскочил на ноги. Он был здоров, ничего у него не болело, его перестало трясти, и, самое странное, он чувствовал необъяснимую радость… Он достал зеркальце, подошел к окошку и посмотрел: лицо распухло, как барабан, кожа потрескалась, из ранок текла какая-то желто-мутная жижа, застывавшая на усах и бороде; все его лицо превратилось в ярко-красный кусок мяса.
Манольос перекрестился.
«Если это от сатаны, — сказал он про себя, — закляни его, Христос! Если же это от бога — добро пожаловать! Знаю я, большого несчастья он мне не пожелает. Наверно, моя беда имеет таинственный смысл, — я буду терпеть до тех пор, пока он сам не проведет рукой по моему лицу!»
Объяснив себе таким образом свою беду, Манольос утешился. Развел огонь, поставил котелок, влил в него вчерашнего молока. Он был голоден, но когда наполнил миску, то не смог даже открыть рта… Тогда он взял соломинку, опустил ее в молоко и начал жадно сосать.
А потом вышел из кошары и сел на лавочке.
Солнце разбудило птиц, и они запели свои утренние песни, потом медленно скользнуло с горной вершины на склоны и поля и вошло в село. Оно застало вдову бодрствующей, бледной, еще лежавшей на своей кровати, и забралось в ее волосы; оно застало Марьори во дворе, когда та поливала горшки с цветами, и погладило, как мужчина, ее нецелованную шею. Коснулось оно и других женщин села и по-хозяйски приласкало их.
Присело солнце и на лавочке, рядом с Манольосом, а тот широко расставил руки, приветствуя его.
«Почему я чувствую такую радость, — подумал он, — почему мне так легко, не понимаю…»
Он вытер платком свое потрескавшееся лицо, словно захмелевшее от солнца.
«Не понимаю, не понимаю», — твердил он про себя и все чаще и чаще поворачивал мокрый платок под лучами солнца, чтобы высушить его.
Когда-то в монастыре монах, отец Манасис, говорил ему об одном праведнике, у которого потрескалась кожа и из ранок выползали черви. И когда какой-нибудь из них падал на землю, он наклонялся, заботливо поднимал его и вкладывал снова в ранку. «Ешь, — говорил он, — ешь, брат мой, мою плоть, чтоб душа оголилась…» Много лет Манольос не вспоминал этого рассказа, а теперь какое утешение находил в нем, какой урок стойкости и надежды!
Он поднялся, вошел в сарай, схватил завернутый в тряпку кусок дерева — незаконченную маску, достал напильник и острый нож, вышел и снова сел на солнце. Он вдруг почувствовал, что святой лик вновь глядит в его душу, укореняется в его сердце. И он опять отчетливо, до мельчайших подробностей, увидел своим внутренним взором исчезнувший образ. Изо всех сил прижимая к себе колоду, он начал резать, стараясь воплотить в дереве свое видение.
Быстро проходили часы… Солнце, пройдя зенит, начало потихоньку спускаться… Летели стружки, уже можно было видеть в обрубке величавый, немного печальный, полный терпимости и доброты лик Христа. Особенно мучился Манольос над губами, которые как будто непрерывно шевелились и дрожали, меняясь так, что резчик не мог уловить их очертания — они то улыбались, то морщились, и тогда рот плакал, а потом губы опять решительно сжимались, как будто не хотели криком выдать страшную боль…
Вечером вернулся Никольос со стадом и увидел, что Манольос еще сидит на лавочке и держит на коленях вырезанный из бузины лик Христа. Оставалось еще выдолбить обрубок с обратной стороны, чтобы там могла поместиться голова Манольоса. Эту деревянную маску он хотел надеть в неделю Христовых страстей…
Никольос остановился, бросил быстрый взгляд на своего хозяина и тут же отвернулся. Не мог он видеть его — на лице и бороде застыл гной, образовав желтую корку. Словно дьявол сидел на лавочке и держал на своих коленях лик Христа.
— Ты мне не помогай, я подою сам, — сказал он, не желая, чтоб Манольос находился возле него.
Манольос прислонил голову к стене и закрыл глаза. Он очень устал, но чувствовал себя хорошо. Крепко держал в своих руках деревянный лик и был очень доволен, что ему удалось так верно запечатлеть тот образ, который жил в его сердце. Манольос закрепил в дереве этот неуловимый образ, готовый растаять в воздухе, и теперь он не мог ускользнуть от него. Он вложил в эту работу всю свою душу, и это принесло ему успокоение. Ему казалось, что особенно удались ему выразительные губы Христа, постоянно меняющие свою форму. Манольос медленно повертывал Христов лик и думал: если смотреть ему прямо в лицо, он смеется; если повернуть вправо, плачет; немного влево — губы сжимаются решительно и гордо… Закрыв глаза, Манольос ласкал теперь кончиками пальцев свою работу — медленно, нежно гладил Христов лик: так, наверно, ласкала Мария святого младенца.
Он достал полотенце, обернул деревянную фигуру туго, заботливо, как пеленают ребенка, и подержал ее в руках.
Тем временем Никольос подоил овец, вошел в кошару и, не поворачивая головы, чтобы не увидеть Манольоса, начал готовить ужин. «Бедняга, — думал он с несказанной радостью про себя, — разве он может быть женихом с такой мордой? Леньо, как только увидит его, закричит и побежит куда глаза глядят!»
Он выглянул во двор и спросил Манольоса:
— Ты поешь? Можешь открыть рот и поесть?
Манольос поднялся; он был голоден — в полдень забыл пообедать. Вошел в кошару, наполнил большую миску молоком, взял соломинку, уселся, скрестив ноги, и начал сосать. Потом снова наполнил миску.
Уже стемнело, но фонарик они не зажигали. Никольос не видел в темноте распухшего лица Манольоса и перестал бояться. У Никольоса сегодня было хорошее настроение, — он и сам не знал почему, — и, поужинав, он присел около печки, взял палку и начал разгребать угли под котлом.
— Мой дед, значит, — заговорил он, довольный, — мой дед, после того как совершил убийство, кражи и другие пакости, постригся в монахи. Не слышал ли ты, что когда черт стареет, то идет в монастырь? Так и мой дедушка, прости ему господи! Поселился он, значит, в монастыре святого Пантелеймона, где и ты жил около месяца… Да беда была в том, что недалеко от монастыря находилось какое-то село, а в селе, известное дело, женщины… Где их только нет, черт их побери! — сказал он и сплюнул в пепел. — Ты слушаешь? — спросил он и повернулся, чтобы посмотреть при свете костра на лицо Манольоса.
Тот кивнул головой, как будто говоря: «Слушаю».
— Ну, вот, значит, однажды черт насел на дедушку. «Женщину хочу, — сказал он, — хочу женщину. Пойду в село, найду какую-нибудь, не могу больше терпеть! Замужняя, холостая, старая, молодая, какая угодно, лишь бы была женщина!» Как только стемнело и легли, значит, спать монахи, перепрыгнул дед через монастырскую стену и пустился бежать. Хотел, видишь ли, сделать свое дело и побыстрее вернуться, чтоб никто ни о чем не пронюхал. Он бежал, бежал, подобравши рясу, и блеял, как баран, гоняющийся летом за овцами… Но бог его увидел и пожалел: в то время когда он входил в село, послал ему страшную болезнь, — проказу, ты о ней, наверно, слышал. Все его тело покрылось нарывами — большими, как лесные орехи… Ну что я говорю? Не как орехи, а как гнилые абрикосы… И они потрескались, из них текло, и вонь распространялась на весь мир. Испугался, бедняга, прости его, господи! «Куда мне теперь идти? — сказал он. — Какая женщина ко мне подойдет? Лучше я вернусь обратно…»
Манольос слушал, весь дрожа. Протянув руку, он тронул Никольоса за колено и сделал ему знак: «Продолжай, мол!»
— Это старая история! — сказал Никольос и засмеялся. — Ее мне рассказывала моя бедная мать, добрый ей час! И смеялась она: слышь ты, безбожник, а сам монах! Вернулся он опять в монастырь, перепрыгнул снова через стену и скрылся в своей келье… На следующий день монахи увидели, что он распух, как барабан.
Манольос вновь тронул Никольоса, опять сделал ему знак.