Особым пластом является специфический студенческий жаргон, эволюцию которого проследить непросто в силу качественного отличия письменного языка от устного в различных его проявлениях. Возможность выделить хотя бы некоторые его особенности имеется благодаря широкому кругу сохранившихся источников — от журналистики до мемуаров и художественной литературы. Так, очевидно мощное влияние армейского языка периода Гражданской войны, включая широкий пласт ненормативной лексики[260]. Немало следов оставил и язык ранней советской пропаганды, почерпнутый из прессы, речей ораторов и агитаторов. Наконец, говоря об «активистах», нужно иметь в виду воздействие жаргонов различных организаций — прежде всего партийных и комсомольских. Пребывание в высшей школе и общение с «традиционным» студенчеством постепенно сказывалось на лексико-грамматических особенностях речи «новичков», хотя эти изменения были весьма противоречивыми. С одной стороны, нормативная литературная речь и научные арго (плюс марксистский жаргон) можно определить как контрастные воздействия, хорошо заметные на общем фоне, с другой — дореволюционный студенческий жаргон («белоподкладочницкий») был приспособлен для новых целей[261].
Язык также не может рассматриваться вне его индивидуального усвоения и — прежде всего в сфере семантики слова и дискурса — его «конструирования» субъектом. В этом смысле «новые» студенты имели разный опыт и пользовались разными языками. Им пришлось создать своеобразный язык, позволивший понимать друг друга и приспособиться к условиям высшей школы: и вообще, и конкретного данного института.
Элементарные практики
Противоречивый характер носили изменения в мире «элементарного» — базовых практик студенческого существования. По-прежнему среди петроградских студентов было много иногородних; значительно более пестрым стал этнический состав студенчества. Уходили в прошлое аренда дорогого петербургского жилья и сложный комплекс отношений между арендатором, хозяином, соседями. Центром вневузовской жизни стало общежитие. Маргинальные до революции практики студенческих гостиниц широко распространились. Петроградские общежития нэповских лет были не столь тесны, как в других городах[262]. Однако ведение общежитского хозяйства, многие расходы лежали на студентах. Жизнь учащегося протекала в комнате с несколькими (иногда многими) товарищами. Уединение (с какой бы то ни было целью, в том числе учебной) оказывалось чаще всего невозможным. Заниматься приходилось либо в библиотеке, либо по договоренности с товарищами в одно и то же время с ними. Можно сказать, что интимная жизнь студента «стремилась к нулю». Вместе жители комнаты создавали свой быт. Кухня и отопление также подлежали студенческим заботам. Питаться нужно было за свой счет, иногда в студенческой столовой вуза[263]. Эти практики коллективного быта подчеркивали деиндивидуализацию личности студента; ударение переносилось со студенчества как совокупности индивидов на студенчество как совокупность коллективов. В некотором смысле подтверждается гипотеза о нэповской эпохе как времени до субъекта[264]. По мере распространения в высшей школе бригадно-лабораторного метода учеба также превращалась в коллективную, в буквальном смысле слова, практику. Экзамены и зачеты готовились и сдавались побригадно. Правда, вплоть до конца 1920-х годов дальтон-план оставался только одной из форм преподавания[265].
Коллективные практики студенческой жизни не препятствовали, но скорее побуждали (так они и интерпретировались) к всесторонней рационализации. Казалось, что аналог заводского конвейера возможен в быту. Именно с таким видением мира связано движение за экономию времени[266]. В этом последнем концентрированно проявилось желание свести быт к набору механических операций, предельно экономичных и эстетично связанных друг с другом. Предполагалось, что экономия позволит освободить максимум времени для учебы и общественной работы. Но и их коллективизировали и пытались рационализировать. Как будто эпоха Просвещения воскресла в практиках советского студента нэповской эпохи[267].
Однако коллективизм в духе времени не только не «спасал» студента от его маргинального статуса, но являлся одним из способов существования маргинального сообщества. Нигде в обществе невозможны были эксперименты, сопоставимые с вышеописанными, — даже в школе и в армии! Студенты, с одной стороны, быстро усвоили «атмосферу», созданную доминирующим дискурсом 1920-х годов, а с другой — могли позволить себе нерутинное отношение к практикам. И то и другое было признаком социальной «подвешенности» группы.
Впрочем, далеко не все в жизни вузовца оказалось податливым. Цивилизаторская программа большевиков предполагала, например, «гигиенизацию» населения, то есть насаждение практики постоянной заботы о собственном теле (личная гигиена, функциональная одежда, рациональное по мере возможности питание, отказ от «вредных привычек», спорт) и о жилище (чистота, рациональное использование жилого пространства) и т. п.[268] На это у студентов не было ни возможностей (душевые, горячая вода или отсутствовали, или были недоступны экономически), ни «привычки». Последнюю пытались «организовать», но без особого успеха. Спорт, однако, прививался[269].
Наиболее радикальным способом реформы быта представляется студенческая коммуна, обобществлявшая каждого своего члена — его труд, доходы, личное имущество, свободное время. Коммуны чаще всего терпели крах, но возрождались на новом месте или с новыми людьми. Почти каждый крупный вуз — Петроградский университет, Политехнический институт и др. — экспериментировал с ними (первые опыты датируются годами Гражданской войны)[270]. Коммуна интересна тем, что ее идеология имела гораздо больше общего с анархизмом или анархо-синдикализмом, нежели с сугубо большевистской программой. Возможно, поэтому государство почти не участвовало в подобных экспериментах[271]. Коммуна являла образец коллективизированного индивида, переставшего принадлежать самому себе. Именно маргинальность опыта приводила предприятие к быстрому краху. Высшая школа все-таки сохраняла обширные пространства для субъекта, оставаясь в то же время одной из многих «точек» значительно индивидуализированного (в городах, во всяком случае) социума. Индивидуализм петроградской жизни с определенного момента препятствовал любым попыткам «коллективизации». С этой точки зрения большевики казались скорее «умеренными». Фракция «рабочей оппозиции» потерпела поражение на X съезде РКП(б), но воспоминание о ней ставило коммуналистские эксперименты в весьма неловкое положение — во всяком случае до начала сталинской культурной революции 1928–1931 годов[272].
Городская география студенчества первой половины 1920-х годов также менялась. Хотя количество высших учебных заведений сперва резко увеличилось, а затем столь же стремительно сократилось, они концентрировались в центральных районах Петрограда. Поэтому с точки зрения учебы студенчество было ориентировано на центр — равно как и в отношении досуга[273]. Однако «спальные» студенческие районы могли располагаться даже в сельской местности, как это было с одной университетской коммуной в конце Гражданской войны. Виды используемого учащимися транспорта остались те же, но стерлась связанная с ними иерархия социальных позиций. Произошли перемены и в формах досуга. Из закусочных, кафе, студенческих столовых и баров центры отдыха и развлечений сместились в общежития и частные квартиры — вследствие экономических и политических сложностей. В мире «нового» студенчества досуг не был исключением и принял коллективные формы: от кружков до застолья, с групповыми (или в групповом окружении) играми, народными песнями, праздниками. Кроме того, появился организованный досуг — прежде всего кружки (спортивные, хоровые, литературные, рисунка и т. п.). Более традиционное студенчество собиралось на квартирах, участвуя в привычных литературно-поэтических, философских, социально-политических дебатах, по форме мало чем отличавшихся от дореволюционной практики[274]. Возрождалась культура домашних кружков, имевшая к тому времени многолетнюю традицию в российском образованном обществе.