Война корпораций
Первые петербургские рабочие факультеты открылись в декабре 1919 года — в университете 8 декабря, чуть позже в Политехническом институте. По воспоминаниям их слушателей, набор был немногочисленным — несколько десятков человек в возрасте от 16–17 до 40 лет, в основном рабочие с петроградских заводов, матросы и красноармейцы, несколько крестьян. Весь конец года они чинили вышедшие из строя отопительную и водопроводную системы. Главной задачей нового учреждения было подготовить слушателей к прохождению университетского курса, при том что исходная база у некоторых рабфаковцев составляла три класса сельской школы. Многие были членами партии или комсомола, служили в частях особого назначения (ЧОН)[207]. Преподаватели первого университетского рабфака еще не были сугубо «советскими» — например, лекции здесь читал П. А. Сорокин. Поэтому трудно считать рабфак образца 1919–1921 годов идеологически «однородным» и однозначным. Это не помешало, однако, быстрому развитию конфликта между его слушателями и студентами-«основниками»[208]. С. П. Жаба утверждает, что поначалу между ними едва не установились дружеские отношения шефства старших над младшими и передачи студенческой традиции, позже нарушенные вмешательством партийных структур и трудностями военной жизни[209]. По воспоминаниям студентов факультета, первые столкновения произошли вокруг требования рабфаковцев признать за ними все базовые студенческие права на сходках и в студорганизациях, что будто бы спровоцировало резкий отпор со стороны университетских лидеров из числа «вечных студентов»[210]. Учитывая имидж «выдвиженцев» новой власти, такое развитие событий представляется правдоподобным. Но если все выглядело и как-то иначе, показательны сами версии, сконструированные post factum: партийное манипулирование рабфаковцами и презрение «старого студенчества».
Рабочий факультет даже территориально составлял «особый мир»: он разместился в здании бывших Высших женских курсов на 10-й линии Васильевского острова, будучи «недосягаем» для пропаганды «основников», которые, в условиях голода, непростых, мягко говоря, отношений с городскими властями, мобилизации, мало интересовались делами «подозрительной» группы будущих универсантов. Все изменилось в 1921–1922 годах. В августе 1921 года СНК принимает новый университетский устав, вводящий жесткие меры административного регулирования жизни высшей школы и студенческий набор по линии местных советских органов, Красной Армии, РКП(б), РКСМ и профсоюзов[211]. Соответственно уже осенью 1921/22 учебного года в университете и других вузах появились первокурсники, во многом отличавшиеся от студентов 1918 года. Они выделились в самостоятельную мини-корпорацию, объединенную и организационно-административно (в том числе через партийные, комсомольские и профсоюзные структуры), и по структуре индивидуальных практик — схожим габитусом. Сразу установилась связь между первым курсом и численно выросшими рабочими факультетами: этим студентам легче было найти общий язык друг с другом, нежели с прочими соучениками. Новая «корпорация в корпорации» быстро увеличивала число своих адептов и пользовалась поддержкой государственной и партийной бюрократии зиновьевского Петрограда, тогда как «старому» студенчеству наносился удар за ударом: давление на сходках и выборах в Советы; аресты и в конце концов высылка осенью 1922 года его вожаков из числа членов небольшевистских партий, чистки 1923–1924 годов (последняя имела целью избавиться от всех «опасных» элементов). Было бы ошибкой, однако, утверждать, что такой сценарий развития событий был предрешен уже в 1921 году — и предрешен где-то наверху. Напротив, даже обстоятельства чистки 1924 года показывают, что результирующая — если она вообще имела место быть — проистекала из взаимодействия противоречивых тенденций и не в последнюю очередь из несовместимости двух студенческих корпораций[212]. Если габитус среднего представителя «старого студенчества» был описан в предыдущей главе, то для понимания происходившего в первой половине 1920-х годов логично обратиться к так называемым «новым студентам».
Конструирование «пролетарского вузовца» происходило вне всякой апелляции к студенческим традициям, исключая прошлое эфемерных социал-демократических большевистских студорганизаций и студенческие бунты рубежа веков и в период революции 1905–1907 годов, переосмысленные с точки зрения партийной истории начала 1920-х годов. Но даже это — наспех изготовленное — прошлое казалось не «традициями», а скорее оружием в войне корпораций, отчасти позаимствованным у противника и приспособленным для своих нужд. Более того, самоназвание «новое студенчество» подчеркивало именно революционное начало новой корпорации. У нее было одно подлинное прошлое — революция и Гражданская война. Миф об этом прошлом появился рано — в студенческих журналах начала 1920-х годов мы находим немало студенческой прозы и поэзии, где почти все сюжеты взяты из опыта Гражданской войны[213]. В контексте этого «прошлого» атрибуты большевистской революционной традиции военно-коммунистической эпохи интерпретировались как составляющие суть индивидуального «я»: «гештальт» пролетариата и его партии, доминирование «общественного» над «индивидуальным», при известной анархии в принятии решений и соблюдении принципа ответственности, эгалитаризм «без берегов» и т. п.[214] Особого внимания в этом ряду заслуживают риторика «пролетарских» студентов о партии и комсомоле и их партийно-комсомольские практики.
Партийная ячейка описывалась как конститутивное для корпорации в целом и ее индивидуального члена образование. Она позволяла сохранить связи между «пролетариями» вуза с новым обществом за его стенами, не утратить «пролетарские» черты. Любопытно, что эгалитаристские настроения «нового» студенчества оборачивались иерархизацией корпорации в значительно большей степени, чем раньше: ныне появились доминирующие — и в то же время институционализированные — наставники в делах коммунистической веры (раньше институционализация отсутствовала: хранитель традиций вовсе не обязательно был членом какой-либо партии или студорганизации, хотя бюрократизация и нарастала в 1910-е гг.), одновременно ведавшие вопросами сугубо прагматическими — вплоть до распределения стипендий и материальной помощи. Если мы обратимся к протоколам студенческих профсоюзных собраний первой половины 1920-х годов, то увидим, как партийные, комсомольские и профсоюзные структуры иной раз предрешали сам вопрос пребывания учащегося в университете или институте[215]. Довольно быстро были выработаны кодовые конвенции языка и практик, позволявшие отделить «чистых» от «нечистых». Хотя и существовали спускаемые сверху — из губернского комитета партии, из Наркомпроса и т. д. — инструкции по технике этой классификации, их реинтерпретация и выработка взаимоприемлемых норм осуществлялись в вузе, прежде всего местными коммунистами (но не только ими). Вопреки распространенному заблуждению, партийная ячейка была далека от фантазии тайного религиозного ордена: «наставники» могли быть того же или даже младшего, чем сверстники-некоммунисты, возраста — что немаловажно в среде учащихся, даже солидно подготовленных, — и иной раз разбирались в учебных делах много хуже иного члена комсомола или даже беспартийного. Поэтому они попадали в зависимость от «экспертов»-некоммунистов во многих вопросах. Кроме того, повседневные контакты в учебных аудиториях несколько нивелировали иерархичность. Наконец, быстрая утрата доверия к студентам-коммунистам со стороны высших партийных инстанций — уже после дискуссии с Троцким и его сторонниками осенью 1923 года, когда большинство вузовских коммунистов примкнули к оппозиции, — также несколько уравновесила их доминирующее положение, уменьшив расстояние между ними и подозрительной для властей студенческой «богемой»[216]. В этих условиях положение «наставников» оставалось шатким. Влияние на рядового студента-«пролетария» у них всегда могли оспорить более образованные представители «старого студенчества», усвоившие некоторые правила игры, и профессура[217]. Поэтому конструирование «нового» студенчества происходило посредством квазирелигиозного дискурса на основе единства базовых практик «жизненного мира». В пределах этого дискурса гарантией сохранения статуса «красного» студента являлось утверждение о ценностной природе доминирования коммунистов в высшей школе, то есть моральная санкция. На партийную ячейку замыкалась «солнечная система» организаций и семинаров по изучению партийной доктрины, дополнявшаяся сходными комсомольскими и профсоюзными структурами. Эти последние обеспечивали не только и даже не столько рационализацию доктрины, — хотя, конечно, в 1920-е годы «просветительство» не было еще маргинализировано, — сколько эмоциональный аспект отношения к обещаемому ею будущему (представления о самой доктрине не были еще превращены в канон — допускалась дискуссия)[218]. В мире «пролетарского» студенчества партийная ячейка выступала организатором и распределителем и до известной степени делала возможным само существование этого мира, объединяя «пролетариев» как пролетариев на сходках начала 1920-х годов. В этом смысле она была им необходима. В условиях конфликта с «белоподкладочниками» такой партийный центр играл роль «штаба» рабфаковцев и поступивших по командировкам первокурсников, все еще бывших меньшинством. Лишь к середине 1920-х годов, когда оформилась каста красных «вечных студентов», стали заметны неожиданные для многих современников следствия послереволюционной бюрократической иерархизации[219].