«Старые» студенты поддерживали свои традиционные культурные практики в домашних кружках, наподобие Космической академии наук, в которой членствовал Д. С. Лихачев в середине — второй половине 1920-х годов[326]. Такие кружки продуктивно рассматривать в рамках традиционной русской культурной практики кружка — научного, литературного, политического.
Пристрастия студентов-читателей также сильно варьировали. Однако сложившаяся здесь картина более запутана, поскольку создается впечатление, что именно в репертуаре читавшихся книг влияние «стариков» сохранялось, по крайней мере, в первые нэповские годы. Подобно дореволюционному студенту, «пролетарий» предпочитал беллетристику любому другому чтению[327]. Верхние строчки шкалы популярности по-прежнему занимала классика. Лишь постепенно в списке начали появляться более современные произведения, включая так называемую «пролетарскую» литературу. Среди современной поэзии кроме уже названного Есенина многие выделяли Маяковского (которому в начале 1920-х гг. также было далеко до официально признанного статуса). Читали беллетристику товарищей по учебе, публиковавшихся в студенческих и комсомольско-молодежных изданиях, но редко придавали самому факту этого чтения какое-либо значение. «Старое» студенчество поддерживало интерес к Серебряному веку. Если оставить художественную литературу, главное внимание вузовца занимали, разумеется, учебные пособия. Наконец, из разнообразной идеологической продукции можно указать несколько нашумевших в студенческой среде публикаций — тексты Э. Енчмена по его «теории новой биологии», работы Л. Д. Троцкого «Новый курс», «Вопросы быта», «Литература и революция», различные публикации Бухарина, связанные с комсомольской и студенческой проблематикой[328].
1920-е годы характерны и стремительным ростом интереса — и отнюдь не только студенческого — к кинематографу. Во-первых, кино реально стало самостоятельным искусством, даже полем для изощренных экспериментов — например, немецкого экспрессионизма[329]. В послереволюционной России также произошел буквально киновзрыв, при активном участии государства. Отечественные киноленты отличались рельефным «политическим» характером и агитационностью, наиболее ярко реализованными в творчестве С. Эйзенштейна[330]. Понятно, что «новое» студенчество с первых шагов оказалось среди почитателей советской «фильмы», различаясь, однако, своими эстетическими предпочтениями. Конечно, эту разницу трудно еще уловить — рождение «элитного» кино с «избранной» аудиторией произойдет очень нескоро. Кроме советского кинематографа, отечественный зритель нэповских лет имел доступ к образцам зарубежной продукции — европейской и американской. Большую популярность завоевал, в частности, Ч. Чаплин[331]. Опять-таки, практически невозможно провести какой-либо водораздел между студентами-почитателями отечественного и зарубежного кино или выделить какие-либо иные критерии разделения аудитории, в том числе по причине недостатка убедительных свидетельств.
Подытоживая краткий анализ эволюции студенческих «культурных вкусов», следует остановиться на значении феномена студенческого культурного производства, родившегося именно в рассматриваемый период. До революции, участвуя в художественной жизни, студент действовал на чужом поле: завершенного пространства корпоративной культуры не существовало подобно тому, как в 1920-е годы уже не было исчезнувшего «поля» студенческой политики[332] (возможно, что смерть одного и рождение другого взаимосвязаны). Однажды появившись на свет, университетско-институтская культура претерпела те же изгибы судьбы, что и «красное» студенчество: от советского авангардизма первых лет до маргинализации в середине десятилетия. Показательно и то, что как феномен студенческая культура была отличительной чертой «пролетариев» в высшей школе: «белоподкладочники» имели другие ориентиры (и были вынуждены их иметь). В отличие от других освященных государством сфер публичной жизни «красного» студента, культурное поле в неизмеримо меньшей степени ограничивалось рамками канонизированных способов самореализации. Таким образом, в нем, как в контексте отношения к своим учебным обязанностям, в бытовом и сексуальном поведении, а до известной степени и в реакции студентов-активистов на борьбу партийных и комсомольских фракций, проявлялись особенности студенческого габитуса. Чем более формализовалась область политического, тем важнее для выявления собственно студенческой позиции становилось культурное поле (равно как и смена установок в сфере труда, т. е., в нашем случае, учебы).
Редукция и «умирание» политического
Постепенное исчезновение студенческой политики в узком смысле слова требует, очевидно, более детального исследования. В пределах рассматриваемого периода этот процесс не завершился: в 1924 году, по свидетельству руководителя меньшевистского подполья Г. Кучина-Оранского, в Ленинграде действовала студенческая организация РСДРП. В 1923/1924 году студенческий партийный и комсомольский актив участвовал в дискуссии с Троцким, а на рубеже 1925/1926 года его затронула кампания против «новой оппозиции» в Ленинграде, хотя и в меньшей степени[333]. В любом случае бросается в глаза «затухание» политической жизни к 1926 году даже в среде активистов.
Элиминирование «старых» политических партий оказалось не самой сложной задачей. В предыдущей главе мы уже говорили о своеобразии корпоративной политики — ее определяли не столько партийные группы и ячейки, сколько традиционные институты самоуправления: сходка, землячество и т. п. Кроме того, изменения в содержании традиции, происшедшие после 1917 года, означали перенос ударения на лозунг «автономного университета» вне политики. Тем самым позиции политических партий в высшей школе были вновь ослаблены. Как следствие, под прицел активистов-«пролетариев» попали прежде всего традиционные институты корпорации — сходки, землячества, комиссии, кружки. Благодаря особенностям «нового» студенчества, рассмотренным в предыдущей главе, и вытеснению из высшей школы «старых» вождей удалось в короткие сроки избавиться от сходок и запретить землячества (к 1922/23 учебному году). Сходки потеряли свой смысл, утратив элемент спонтанности и некоторой «неуправляемости», ибо рабфаковцы и «красные» студенты-основники являлись на них организованной и дисциплинированной фракцией, пользовавшейся государственной поддержкой. Профсекции подготовили запрет землячеств. После этого от былого плюрализма политической жизни петроградского студенчества остались немногочисленное антикоммунистическое подполье и внутрипартийная фракционность в студенческих ячейках РКП(б) и РКСМ. Большая часть учащихся оказалась — по иронии судьбы! — вне политики по тем или иным причинам: меньшинство, лишенное политических прав, не имело своего «места» в политическом пространстве даже формально; остальные обнаружили себя замкнутыми на профобъединения разных отраслей, причем деятельность профсекций быстро ритуализировалась. Если мы возьмем за образец протоколы профсоюзных собраний студентов петербургских вузов первой половины 1920-х годов, то увидим мало неожиданного: вопросы «готовятся» и предрешаются на заседаниях исполнительного бюро секции (тоже достаточно формально), вплоть до порядка и персонального состава выступающих[334]. Из политического инструмента профсекция превращалась в инструмент социальной мобильности.
Партийный и комсомольский актив еще несколько лет оставался политическим островом. Внутрипартийная борьба также претерпела значительную ритуализацию, особенно после X съезда РКП(б) в 1921 году. Но в известных рамках возможности для занятия и отстаивания особой политической позиции сохранялись. Фракционные столкновения в партии и комсомоле не захватывали беспартийных, которые далеко не всегда проявляли к ним интерес и были слабо информированы о существенных деталях. Поэтому трудно сказать, насколько оправданно рассматривать эту политическую жизнь как студенческую. Не проще ли говорить о внутрипартийных коллизиях с участием студенческих ячеек? Вероятно, нет, поскольку интеллигенция вообще и студенты в частности достаточно быстро овладевают тем или иным политическим дискурсом, в том числе (или прежде всего) в не-политических целях. В этом смысле трудно поверить в то, что большинство «пролетариев» не следило за ходом дискуссии 1923 года, особенно в той ее части, которая непосредственно затронула университетскую жизнь. В тенденции комсомол становился организацией общестуденческой и тем более приковывал внимание. Наконец, практически все учащиеся были «охвачены» политическими занятиями с итоговым экзаменом. Результаты дискуссии не замедлили сказаться на обмене партийных документов в вузовских ячейках и, косвенно, на студенческой чистке 1924 года[335]. Можно сказать, что для государственной бюрократии позиция студентов-коммунистов и комсомольцев в дни дискуссии характеризовала «новое» студенчество в целом. Учитывая, что троцкистская оппозиция была определена как «мелкобуржуазная опасность», становится понятной как тревога середины десятилетия за сохранение пролетарской «природы» студенчества, так и профсоюзная реформа, то есть попытка перехода к общестуденческим профорганам — студкомам[336].