Еще один атрибут студенческой общественности — организация взаимопомощи, кассы и кооперативы — также претерпел значительную эволюцию. Главной заботой петроградских студенческих артелей и кооперативов начала 1920-х годов стал поиск источников заработка — индивидуального и коллективного — для вузовцев. Причем изменился и характер студенческого труда: отныне физический труд, чаще всего неквалифицированный, доминировал. Подрабатывать грузчиком — перспектива, не удивлявшая студента 1920-х годов. Кооператив участвовал в «пролетаризации» учащихся высшей школы[232].
Эти формы новой «пролетарской» студенческой общественности принципиально противоречили габитусу «старого» студента. «Война» оказалась в таких условиях неизбежной. Раскол проявился уже в конфликте обращений. «Коллеги» и «господа студенты» звучало ругательством в устах «пролетария», равно как для другой стороны — «коммунисты» и «товарищи»[233]. Однако обобщенным определением враждебных «стариков» — и особенно их политических лидеров — явилось заимствованное из дореволюционного студенческого языка понятие «белоподкладочник»[234]. Оно приобрело новую коннотацию — политическую, поскольку ассоциировалось с «белыми», с «контрреволюцией». Политизация разгоравшейся «войны» тем более характерна, что «чистая» политика была не в моде у дореволюционного студенчества[235]. На первых сходках с участием рабфаковцев и командированных партийными и советскими инстанциями первокурсников обе стороны широко использовали «разоблачения» политической принадлежности того или иного оратора или лидера как наиболее эффективную стратегию достижения своих целей: при этом «пролетариям» было проще — они даже бравировали фактом членства в РКП(б) или РКСМ. «Вечным» студентам, ратовавшим за автономию и аполитичность университета и согласовывавшим свои шаги с традицией и дореволюционным опытом, признание давалось не без труда, тем паче что грозило политическими преследованиями[236]. Они стремились представить их политическую принадлежность несущественным для университетской и институтской политики фактом. С. Жаба в эмиграции констатировал определенное «поправение» петроградских студентов начала 1920-х годов: от социалистов (эсеров и меньшевиков) к конституционным демократам[237]. Скорее всего, имелась в виду небольшая группа студентов-«политиков», постоянный элемент дореволюционной студенческой жизни. Для большинства учащихся, вероятно, студенчество существовало как политический фактор, но вне партийного спектра, одновременно ассоциируясь с либерально-демократическим и социалистическим его оттенками. Сам факт использования «политики» как аргумента показывает, что на сходке собрались в основном представители так называемого «болота», воспитанные на «старых» ценностях.
Следующему сражению суждено было разразиться вокруг вопроса о статусе слушателей рабочих факультетов: студенты ли они? «Старые» лидеры давали на этот вопрос отрицательный ответ, мотивируя его и подготовительной — формально — целью рабфака, и неинтегрированностью его учащихся в студенческую жизнь, их незнанием ее традиций и уклада[238]. «Новое» студенчество в ответ выдвинуло обвинения сугубо «классового» и «политического» характера. Ощущая себя «пролетариями» в университете, «красные» студенты объясняли презрение и недоброжелательность «старых» лидеров «классовой ненавистью»[239]. Они апеллировали к идеалам студенческой демократии и потому добились признания.
Кроме того, вопрос о правах носил и политико-административный характер: кто будет представительствовать от студенчества в президиуме университета или вуза и в президиумах факультетов, в студенческих — академической, хозяйственной и прочих — комиссиях? Не добившись в ряде мест изменения расстановки сил в свою пользу с самого начала, студенты-пролетарии прибегли к «незаконным», с точки зрения многолетней практики созыва и решения вопросов на сходках, приемам: подавляли «старое» студенчество организованностью рабфаковцев, использовали «тяжелую артиллерию» в виде угроз и увещеваний партийных и советских функционеров районного и городского масштаба[240]. Тем самым было продемонстрировано не только нежелание играть по чужим правилам, но и отсутствие каких-либо этических проблем по поводу их игнорирования. Залогом тому было расстояние, разделявшее две группировки, в их видении мира, в их габитусе — они жили в совершенно разных измерениях. П. Бурдье в свое время отметил, что «буржуа» уделяет исключительное внимание форме «исполнения произведения» и манере «художника», тогда как в «народной» (в широком смысле слова) эстетике им приписывается сугубо функциональное значение: они служат для механической передачи изображаемого объекта[241]. Это в полной мере проявилось и в нашем случае. Важен был не регламент, а практический результат.
Совместная работа в студенческих представительствах также не могла состояться. В ход пошло элиминирование политических противников через арест и высылки, либо разоблачения их «нечистоплотности» в использовании финансов и материалов[242]. Однако в условиях количественного преобладания «болота» приходилось прибегать к традиционному дискурсу: главная ставка была сделана на разъяснение «политической» подоплеки конфликта. Политизируя его, представители «пролетариев» оттолкнули большинство студентов от участия в конфликте[243]. Сверх того, «старые» вожди также содействовали этой политизации.
После «политического» разрешения конфликта и взятия под контроль всех студенческих организаций «красным» студенчеством напряжение перешло на сугубо «культурный» уровень: ведь традиционное «болото» никуда не исчезло. Более того, оно все время пополнялось значительным процентом поступавших по свободному конкурсу выпускников средней, или, как ее тогда называли, «единой трудовой» школы. В условиях постоянного контакта с этим «буржуазным» студенчеством — в аудитории, в научном кружке, в «быту» — многие «пролетарии» учились иному языку, приобретали новые для них практики[244]. Они, конечно, одновременно старались сохранить свою идентичность, постоянно беспокоясь о ее грядущей или уже начавшейся утрате. Именно об этом свидетельствовала дискуссия о необходимости перевода всего высшего образования на вечерние формы обучения[245]. Равным образом важным показателем были выступления партийных лидеров о «нездоровье» пролетарского студенчества, угрозе «богемной» распущенности и т. п.[246] Несмотря на усилия партийных функционеров, разница между различными группами студенчества стиралась, не приводя ни к реставрации старого, ни к появлению стопроцентно нового — скорее наблюдался синтез первого и второго.
Пожалуй, последней серьезной попыткой — на протяжении изучаемого периода — «пролетаризировать» высшую школу была чистка 1924 года. Тогда, как показали исследования Ш. Фицпатрик и П. Конечного, местные партийные и профсоюзные структуры, как собственно студенческие, так и городские, вопреки Наркомпросу, попытались исключить весь «непролетарский элемент»[247]. Но удача была кратковременной: многих восстановили на протяжении следующего же года. Это свидетельствовало не только о противоречиях в государственной политике, но и о затухании внутристуденческого кризиса — сопротивления возвращению «вычищенных» практически не было.