Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Рокантен хочет написать книгу, которая позволила бы ему вспоминать свою жизнь без отвращения, примириться с собой, даже если это лишь примирение с прошлым, с тем, что уже было. Однако его книга не сможет помешать ему существовать, чувствовать Тошноту, не защитит его от абсурдности настоящего и бессмысленности будущего. Беккет, ощутив в себе потребность стать писателем, вынашивает более глобальные планы: книга, о которой он мечтает, должна сделать существование в принципе невозможным, должна вернуть его в состояние добытийственной пустоты, преодолев темпоральность сознания. В отличие от сартровского героя, который пытается лишь изменить свои отношения с бытием-в-себе[347], персонаж Беккета надеется уничтожить мир как таковой, растворившись в массах бытия и запустив тем самым механизм их самоуничтожения.

«Если бы человек натолкнулся на совокупность предметов только с тремя из четырех рабочих значений, то перестал бы быть человеком», — замечает Хармс b «Предметах и фигурах» (Чинари—2, 306). Выражаясь по-иному, начертательное и целевое значения, а также значения эмоционального и эстетического воздействия на человека необходимы для того, чтобы человек чувствовал себя человеком. Характерно, что беккетовский персонаж, постепенно растворяясь в бытии-в-себе, теряет не только эмоции, но и способность воспринимать что-либо с эстетической точки зрения: одним словом, он перестает быть человеком и становится безымянным, самодостаточным архетипическим существом. Если же человек наблюдает совокупность предметов, лишенных всех четырех рабочих значений, продолжает свою мысль Хармс, то он перестает быть наблюдателем, становясь «чистым сознанием», тем, что, по Сартру, существует «само по себе». Для Хармса важно, что следующим этапом данного процесса очищения, во многом напоминающего механизмы трансцендентальной редукции Гуссерля, будет возвращение из области нематериального сознания в область предметного мира; но это уже не старый мир разобщенных предметов, а мир как целая величина, как «вновь образовавшийся синтетический предмет», которому присущи три новых значения: начертательное, эстетическое и сущее (Чинари—2, 306–307). Беккету, без всякого сомнения, чужд хармсовский оптимизм; однако в «Предметах и фигурах» есть тезис, который мог бы заинтересовать и его: дело в том, что человек, переставший быть наблюдателем и превратившийся в предмет, созданный им самим, может, по идее, приписать себе не только значение своего существования, но и значение несуществования, ибо, по Хармсу, автономия предмета, лишенного всех четырех рабочих значений, несвязанность его с другими элементами бытия подразумевает возможность его уничтожения или самоуничтожения:

Уничтожая все значения, кроме одного, мы тем самым делаем данный предмет невозможным. Уничтожая и это последнее значение, мы уничтожаем и само существование предмета.

(Чинари—2, 305)

Я уже говорил, что сознание, согласно доктрине Сартра, возникает из самого себя, то есть его возникновение не определяется ни существованием бытия-в-себе, ни отсутствием самого сознания, которое предшествовало бы его бытию. В то же время сознание есть всегда сознание о чем-либо, что подразумевает наличие некоего внеположного ему бытия.

Сказать, что сознание есть сознание чего-то, значит сказать, что оно должно осуществляться как откровение-открываемое бытия, которое не есть сознание и которое выказывает себя как уже сущее, когда сознание его открывает[348].

Мы можем еще раз убедиться, что бытие по своей сути неисчерпаемо: хотя сознание есть обращение бытия в небытие, оно нуждается в этом бытии, чтобы иметь возможность его устранить. Сознание возникает ниоткуда, но предполагает при этом наличие иного, чем его собственное, бытия; без бытия нет небытия, но без небытия есть только бытие. Мелодия, напротив, возникает откуда-то, и это «откуда-то» не есть ни «откуда-то» бытия-в-себе, ни «ничто» сознания. Мелодия возникает из того «ничто», которое предшествует и тому и другому, которое бытийствует до бытия и до сознания. Подобно Богу Бердяева, возникающему из бездны абсолютной свободы, мелодия рождается из Ungrund’a, из пустоты. Это рождение чудесное, таинственное, неподвластное силе разума. Для Бердяева вопрос «почему Ничто породило Бога?» по определению исключает возможность логического ответа; тот, кто его задает, намеревается перевести истину мистического откровения на язык катафатической теологии. Точно так же обречена и попытка объяснить творческий акт как действие сознательное, целью которого является производство предметов искусства. В этом вся разница между проектом Рокантена и музыкой, которая вдохновляет его на написание книги: Рокантен думает прежде всего о том, как реализовать свой проект, он создает книгу из «небытия» своего сознания, которое есть сознание об окружающем его бытии-в-себе; мелодия же коренится в Ничто, которое предшествует любому бытию и из которого рождается Бог-Творец, создающий мир. Именно в этом безотносительном к бытию «ничто» видит Беккет залог временности, преходящести бытия; чтобы преодолеть тяжесть бытия, надо вернуть его в состояние изначальной, добытийственной пустоты (той пустоты, которая является важнейшим элементом таблицы «троицы существования»). Достичь пустоты можно с помощью музыки и литературы. Но для этого необходимо, чтобы литература стала музыкой, чтобы письмо несло в себе возможность своей собственной смерти, своего собственного небытия.

Мир изначально абсурден, такова отправная точка беккетовской концепции; поэтому преодоление абсурда невозможно без радикального разрушения мира. Чтобы осуществить эту амбициозную задачу, у художника нет иного выхода, кроме как погрузиться в пучины бытия, раствориться в нем, вернуться в то состояние, когда человек не осознает себя в качестве сознающего субъекта. В личном плане это возвращение в состояние предродовое, бессознательное, растворение в материнских амниотических водах; в плане коллективном это возврат в ту незапамятную эпоху, когда земля была покрыта водой, в которой обитали далекие предки человека — рыбы[349]. Но отказ от сознания в пользу бессознательного несет в себе еще большую опасность, о которой я уже неоднократно говорил: перестав быть человеком, человек не перестает быть, он уже не существует, но продолжает быть, превратясь в существо аморфное, замкнутое на себе, атемпоральное. Та же опасность угрожает и тексту: потеряв свои конкретные очертания, он трансформируется в неудобоваримую словесную магму. Поэтому на смену максимальному расширению текста должно прийти максимальное сжатие, имеющее двойную природу: с одной стороны, текст претерпевает сжатие как свою внутреннюю потребность, с другой — сама возможность такого рода компрессии определяется наличием пустоты, которая ему внеположна. Сжатие текста, ставшего единственной реальностью, есть в то же время и сжатие мира, ибо мир есть текст, а текст есть мир.

Несмотря на то что цели у Хармса и у Беккета были разные — первый мечтал о «чистом», аутентичном бытии, второй — о тишине небытия, — оба они видели в тексте не только реализацию некой идеи, но и «инструмент» трансформации мира. В сущности, беккетовский текст также должен пройти через стадию очищения мира и слова: необходимо, чтобы из вязкой массы магматического бытия «выпарилось» бытие «сухое», чистое, почти абстрактное. В «Тошноте» речь идет о музыке, которая прорывает наше время «своими мелкими сухими стежками» (Сартр, 35); что-то похожее должно произойти и с текстом: подобно тому как Безосновное немецких мистиков порождает из себя нечто имеющее основу, то есть мир, вневременность магматической словесной массы должна претерпеть внутреннюю модификацию и секретировать из себя другое, как говорит Сартр, время, в котором нет места вязкости бытия-в-себе. Рокантен признается, что любит голос негритянки на пластинке не за его полнозвучие и печаль, но за то, что он есть событие; перерождение магматического бытия в бытие «сухое» и абстрактное — это тоже событие[350], произошедшее там, где событий не происходит. Достаточно сравнить романы трилогии или «Как есть» с поздними беккетовскими текстами, абстрактность которых напоминает умозрительность геометрической фигуры, чтобы убедиться, что такая метаморфоза возможна. Способность музыки переходить от расширения к сжатию[351] Беккет старается перенести в область текста.

вернуться

347

«<…> „человеческой реальности“ не дано уничтожить, даже временно, массу бытия, которая полагается перед нею. Она может изменить лишь свое отношение к этому бытию» (Sartre J.-P. L’être et lе néant. P. 59).

вернуться

348

Сартр Ж.-П. Бытие и ничто. С. 35.

вернуться

349

Примечательно, что детство, по Хармсу, тоже состояние бессознательное. Хармс уверяет, что родился из икры, то есть из клейкой, вязкой массы.

вернуться

350

Вспомним, что Введенский в своем тексте «Бурчание в желудке во время объяснения в любви» противопоставляет «событие», которое выводит в область вневременного и бесконечного, «случаю», который лишь обнажает неизбежность погружения в дурную бесконечность застывшего существования. Именно в событии, считают чинари, становится возможным истинное бытие реальной поэзии.

вернуться

351

См. слова Рокантена: «Когда в тишине зазвучал голос, тело мое отвердело и Тошнота прошла. В одно мгновенье; это было почти мучительно — сделаться вдруг таким твердым, таким сверкающим. А течение музыки ширилось, нарастало, как смерч. Она заполняла зал своей металлической прозрачностью, расплющивая о стены наше жалкое время» (Сартр, 35; курсив мой).

51
{"b":"200774","o":1}