Ветер прибил юбку к ее ногам и обрисовал под майкой груди. Воскресный гуляка, растянувшийся на своем крестце (горевшем от экземы) на стуле напротив нее, искривил губы в улыбке, которую он сам совершенно справедливо считал непристойной, и позвенел мелочью в кармане штанов. Сэлия улыбнулась в ответ, еще больше напрягла поднятые вверх руки, раздвинула ноги.
(Мэрфи, 198–199)
Чтобы приблизить конец света, недостаточно ограничить свое общение с внешним миром, как это делает Мэрфи; необходимо разрушить границу между миром и человеком, тогда «я» разрастется до вселенских размеров, «впитав» в себя всю вселенную. Чтобы стать ничем, достичь дородового, добытийственного состояния, необходимо сначала стать всем — такова главная интуиция беккетовского творчества. На практике это ведет к «стиранию» половых признаков и к обретению недифференцированного, андрогинного состояния. Уничтожение пола влечет за собой разрушение телесного как такового: уже «Моллой» не является, по справедливому замечанию К. Кэнтрелл, романом о мужчинах и женщинах; он о том, что осталось от «раздетого» человечества[85]. В более поздних текстах Беккету вообще удается достичь бытия исчезающего, эфемерного, абстрактного, такого, каким оно предстает в прозаическом тексте «Бах» (1966): «Все изведано нагое белое тело один метр ноги прижаты друг к другу как будто пришиты»[86]. Даже если в другом тексте «Воображение мертво воображайте», также вошедшем в сборник «Мертвые головы» (1967), речь идет о телах мужчины и женщины, в нем нет места сексуальному притяжению; нагота этих тел не является эксгибиционистской, она не привлекает ничьего внимания, поскольку в той символизирующей материнское лоно замкнутой ротонде, где они недвижимо лежат, никого кроме них нет.
Но прежде чем достичь такого лишенного субстанциальности бытия, необходимо пройти через все этапы разрушения телесности. Действительно, довольно быстрая трансформация привлекательного тела Сэлии в уродливое старческое тело женских персонажей первых двух романов трилогии отражает глубокое недоверие к телу, которое с самого начала своего творческого пути испытывал Беккет.
Примечательно, что отвратительные описания любовных игр, которые Моллой называет «настоящей любовью», а Мэлон — «любовным неистовством», демонстрируют несостоятельность попытки достичь андрогинного состояния через сексуальные отношения. По сути, обе любовницы Моллоя, Руфь и Лусс, являются андрогинами (Моллой не знает точно, женщины они или мужчины), но для того, чтобы самому достичь этого состояния, Моллой должен отказаться от сексуального контакта, во время которого ему постоянно приходится доказывать партнерше свою мужественность.
В отличие от Беккета, Хармс в своих произведениях не говорит прямо об андрогинности, но анализ его метафизических воззрений позволяет сказать, что достижение райского состояния мыслится им как преодоление разделения полов и сублимация подовой энергии в энергию творческую. Просветление творчества и просветление пола представляют собой для Хармса две стороны одной задачи: творчество, как глобальная сублимация, необходимо предполагает и преображение половой любви в любовь мистическую, в которой «соединение двух не будет утерей девственности, а будет осуществлением девственности, т. е. целости. В этой огненной точке только и может начаться преображение мира»[87]. Хармс, в отличие от некоторых представителей русского Серебряного века, видел возможность духовного и телесного перерождения не в попытке коллективизации секса, а в отказе от полового акта вообще. Об этом говорится в четвертом пункте «Трактата более или менее по конспекту Эмерсена», а также в дневниковой записи 1938 года, третий пункт которой гласит, что «у человека есть только два интереса: земной — пища, питье, тепло, женщина и отдых — и небесный — бессмертие». И Хармс продолжает далее:
4. Все земное свидетельствует о смерти.
5. Есть одна прямая линия, на которой лежит все земное. И только то, что не лежит на этой линии, может свидетельствовать о бессмертии.
6. И потому человек ищет отклонение от этой земной линии и называет его прекрасным или гениальным.
(Дневники, 506–507)
Мне представляется, что отмеченную В. Сажиным характерную для Хармса оппозицию «девственность — распутство» нужно рассматривать в этом же контексте (Псс—1, 370). Действительно, у Хармса влечение к женщинам с сильным сексуальным потенциалом[88] сочетается с довольно явственно выраженным интересом к девственницам, что свидетельствует, вероятно, о его своеобразной раздвоенности: с одной стороны, бессознательная женская стихия влечет его, с другой — идеал любви, преодолевшей сексуальность, не может не притягивать поэта, поставившего себе задачей преображение вселенной. Во всяком случае, детей у Хармса не было[89]. При этом стихия рождающая сублимируется в стихию творческую, или, иначе говоря, воля к жизни преображается в волю к творчеству: потому-то Хармс и называет собственные творения своими сыновьями и дочерьми (Дневники, 482).
* * *
Разложение тела, размывание его границ, которое характерно как для творчества Беккета, так и для прозы Хармса (его отвратительные старухи поразительно напоминают женских персонажей беккетовской трилогии), актуализирует в то же время опасность растворения в аморфной массе бессознательного. Бессознательное поглощает тело, подобно тому как земля поглощает Винни в пьесе Беккета «Счастливые дни» (1960–1961; опубл. 1963). Голос бессознательного идет не снаружи, а изнутри, из глубин бытия; понятно, почему у Беккета персонаж часто раздваивается на пассивного слушателя и бестелесный голос, который безостановочно мучает его, напоминая о бесконечности бытия. В пьесах это раздвоение выражается особенно наглядно (см., например, «Не я», «А, Джо?», «Каскандо», «Слова и музыка»). Голос бессознательного имеет женскую природу: так, в пьесе для телевидения «А, Джо?» (1965) голос женщины, звучащий в голове Джо, постоянно воскрешает в памяти старую историю о загубленной любви, убивая тем самым малейшую возможность молчания, тишины.
Самоубийство девушки, спровоцированное Джо, не означает парадоксальным образом абсолютной смерти; девушка продолжает жить в голосе другой женщины или, точнее, просто в голосе женщины, не важно какое имя она носит. Этот голос причиняет Джо большие страдания, чем боль от неудавшейся любви; теперь его терзает боль вечного «пережевывания» (пьеса «Шаги»), По мнению Альфреда Симона, этот голос, вещающий то от первого, то от третьего лица, смешивается с голосом нынешней любовницы Джо[90]. Поэтому женщина угрожает ему как бы на двух уровнях: на уровне половой любви (любовница) и на уровне сексуальности как таковой (голоса). Но в сущности оба этих голоса едины, и, проникая в голову другого, они навязывают ему свой собственный дискурс. Мужчина превращается в бессильного пассивного слушателя, уподобляясь персонажу пьесы «Не я» (1972). Непонятная половая принадлежность этого существа, подчеркнутая широкой джеллабой с капюшоном, свидетельствует о разрушении маскулинности, которая ведет к разрушению личности как таковой. Что касается парящего над пустой темной сценой Рта, то его функция — материнская: он производит на свет слова и в этом подобен утробе, выталкивающей детей в бесконечность существования[91]. Таким образом, опасность женского бессознательного дискурса вытесняет опасность, которая заключалась в сексуальной привлекательности женского тела.