Кречмару неведомы секреты не только внутренней механики бездушных машин, но и жизни близких ему людей; Горн, несмотря на кажущуюся ловкость отношений с Магдой, по сути, не меньший жизненный неудачник, и напоминанием о его иссякшем творческом роднике и былых успехах служит когда-то прославивший создателя «на фильмовых рисунках» зверек в заднем окне: «Сзади, в окошечке, висела толстая Чипи и глядела на убегающий вспять север» (РСС. 3, 254). Убегающий вспять пейзаж в окне машины — стилизация под кадры, вмонтированные в снятый в студийных условиях материал (герои сидят в кабине, а в окне мелькает природа — прием, долго применявшийся в кинематографе). К тому же автомобильные заботы мультипликационных героев — частый мотив в голливудской анимации с конца 1920-х гг.[616] В 1931 году, когда Набоков начинал писать «Камеру обскуру», на экраны вышла диснеевская мультипликационная лента «Дорожные приключения» («The Traffic Troubles»), в которой Микки Маус управлял вышедшей из-под контроля машиной такси, с изображением всех сопутствующих этой ситуации комических положений[617]. Травестия с куклами накладывалась на сформированный уже в десятые годы топос love affair в машине, очень скоро отрефлексированный литературным сознанием в пародийной манере (ср. у О. Мандельштама: «И по каштановой аллее / Чудовищный мотор несется. / Стрекочет лента, сердце бьется / Тревожнее и веселее»[618]); побег любовной парочки к уединению на морском берегу описывает в стилистике урбанизированного псевдороманса С. Третьяков:
Мы чаю не допили,
Оставили тартинки.
На легком Оппеле,
На пляж, на пляж!
Белеют в синеве пески,
В воде паутинки.
Гитары вдребезги!
Мир наш, мир наш.
Сирена неистово
Взывает с испугом
Пространства чистого
Мильоны верст. <…>
Колей и выдолбин
Не стало на дороге.
Сквозь воздух выдолбим
(Третьяков 1919, 6)
Весело пародируют традицию Ильф и Петров в «Золотом теленке» в эпизоде, когда концессионеры отдыхают без денег в приморской деревне, а великий комбинатор в это время ухаживает за бывшей возлюбленной миллионера Корейко. Козлевич «не раз уже катал командора и Зосю по Приморскому шоссе. Погода благоприятствовала любви»[620].
Подведем итоги бегло намеченного здесь сюжета любовной интриги в авто: литература европейского модернизма воспользовалась изобретением цивилизации, наложив новые функции механического средства передвижения на устоявшуюся парадигму изображения интимной сферы отношений между героями. Структурно-морфологический комплекс, который формируется в художественном произведении вместе с образом (само)движущейся машины, включает уже известные модернистской литературе по транспортной аналогии с железнодорожным топосом мотивы любовной авантюры, символику автомобиля как исполнителя воли рока, вспомогательного средства в мнемонической технике припоминания («А память мчит автомобилем, / По перевалам прошлых лет»[621]), или наследника фольклорно-сказочного коня — переносчика по враждебному пространству. В иерархии заимствований транспортных положений-мотивов в разных урбанистических сюжетах и эволюции в них отдельных формальных элементов топос «любовь в автомобиле» играет довольно заметную роль, естественную для механизма с повышенным культурным статусом, заместившего в системе социально-бытовых связей телегу, карету, конку, экипаж, вагон.
Эрик Найман
Извращения в «Пнине» (Набоков наоборот)
«Пнин» — и извращения?! Даже когда проникаешься нарративной враждой между Пниным, повествователем и автором, — все равно роман не оставляет впечатления темного, непристойного, что присуще большинству англоязычных текстов Набокова. Это впечатление усиливается тем, что «Пнин» и «Лолита» создавались едва ли не одновременно; последняя словно лишила «Пнина» плоти, поглотив всю энергию либидо, какую Набоков способен был произвести за один раз. Однако же и «Пнин» — книга зачастую непристойная; более того, ее скрытая непристойность намекает на более глубокую, поэтическую перверсию, лежащую в основе почти всех набоковских текстов. В романах «Лолита», «Камера обскура» («Laughter in the Dark»), «Бледное пламя» и «Ада» фигура извращенца служит Набокову внутритекстовой репрезентацией герменевтической позиции автора — и его идеального читателя: чтобы добраться до сути текста, его нужно извратить, вывернуть наизнанку. «Пнин», казалось бы, стоит особняком среди англоязычных произведений Набокова — никого из его главных героев читатели «The New Yorker» 1950-х гг. не заклеймили бы как извращенца. И все же одним из важных признаков присутствия автора остается его плотоядный взгляд, и — что гораздо более важно — в «Пнине» перверсия, отвечая на герменевтические усилия проницательного читателя, обнажает свои приемы как нигде больше в набоковской прозе — до такой степени, что эту книгу можно прочесть как тайный манифест о необходимости извращенного прочтения.
Озадачивает нежелание набоковедов осознать, что извращенный ум — необходимое (хотя и недостаточное) условие понимания набоковских текстов. «Лолиту» необходимо читать раздевающим взглядом, чтобы оценить ее юмор и языковые игры, но и «Пнина» невозможно понять адекватно, не обладая особой чуткостью к сексуальным намекам в языке. «Пнин» производит впечатление самого теплого, самого сентиментального набоковского текста; это роман Набокова для тех, кто Набокова не любит. И в этом качестве он с готовностью предоставляет нам возможность — своего рода пограничный случай — для исследования склонности Набокова к извращенному. Читатель, который отыщет перверсию в «Пнине», отыщет ее где угодно… и я хочу подробнее поговорить о том, что означает это утверждение для читательской субъективности.
1
В «Пнине» непристойность так уютно пригрелась на груди у невинности, что исследователь особенно рискует выставить себя герменевтическим извращенцем — или, в худшем случае, посмешищем. Прекрасный пример тому можно найти в переписке, которая со страниц журнала «Nature Conservancy» («Охрана природы») выплеснулась на листсерв Nabokv-L. В 1999 г. этот журнал опубликовал краткую заметку о лепидоптерологических интересах Набокова: на последней странице была большая фотография бабочки Lycaeides melissa samuelis, а ниже — крупным шрифтом цитата из «Пнина»: «А score of small butterflies, all one of a kind, were settled on a damp patch of sand… One of Pnin’s shed rubbers disturbed them and, revealing the celestial hue of their upper surface, they fluttered around like blue snowflakes before settling again»[622]. («Десятка два мелких бабочек, все одного вида, сидели на влажном песке… одна из сброшенных Пниным галош вспугнула нескольких бабочек, и, обнаружив небесную синеву лицевой стороны крыльев, они запорхали вокруг, как голубые снежинки, и снова опали».) Эта цитата вызвала гнев читательницы С. Кэдуоладер из Вилланова, штат Пенсильвания, чье возмущенное письмо к редактору было опубликовано в следующем номере журнала. Более тридцати лет она была членом общества охраны природы и всегда давала этот журнал младшему сыну в школу как дополнительное пособие. «Я возмущена цитатой из „Пнина“. Если вы хотели подыскать обоюдоострую фразу, которая говорила бы одновременно о красоте природы и о том, как человек пренебрегает этой красотой, „замусоривая“ ее, то ваша затея провалилась по всем статьям»[623]. Лепидоптеролог К. Джонсон переслал эту информацию на листсерв Nabokv-L. При этом он сообщил, что уже послал редакторам письмо в защиту этической позиции Набокова, и добавил, что, поскольку Набоков явно имел в виду обувь, а не средство контрацепции, все это «совершенно смехотворно и лишний раз подтверждает замечания всех биографов Набокова о том, что широкая публика, отождествляющая его только с эротической тематикой, вычитывает вещи такого рода в любом упоминании о нем…»[624]. (Слово «rubbers» в английском языке означает и «галоши», и «презервативы», и современному американскому читателю на ум в первую очередь приходит второе значение.) Однако этот эпизод в равной степени показателен и для исследователей, которые, годами изучая наследие великого писателя Набокова или великого ученого Набокова, воспринимают интерес к непристойностям в его текстах как посягательство на свой профессиональный капитал.