Мысль о Вайолет Харт, прежде побуждавшая апеллировать к образам Джекила и Хайда, в этих объяснениях уже отходит на второй план, более настойчивым оказывается стремление постичь метафизику собственной души, и готовность Сабашниковой принять ее в совокупности взаимоисключающих черт Волошин ценит превыше всего. «Как я целовал Ваше письмо за то, что оно признавало м<исте>ра Хайда, — писал он ей 13 июля. — Он становился оправданным в моих глазах. Он становился вполне отделенным от Джикля, и Джикль переставал быть ответственным за его поступки… Это нельзя. На это никто не имеет права. Человеческий закон требует, чтобы в одном теле жил один человек. И я должен их примирить. Если Джикль убьет Хайда, то он разорвет единственную связь, которая соединяет его со всечеловеческой жизнью»[45]. Сабашникова отвечала в унисон (17 июля): «То, что Вы могли ожидать от меня другого отношения к Хейду, еще раз доказывает мне, что Вы никогда, никогда обо мне не думали. <…> Да, это странно, я люблю и всегда любила особенной любовью людей, в кот<орых> живет м<истер> Хейд. Я его инстинктивно угадываю, даже когда мое сознание совсем далеко, даже когда оно в него не верит. Это было всегда, мне это непонятно, но это объясняет мне, почему я не прошла мимо Вас и что меня заставило остановиться»; «Что бы был мистер Джикиль без Хейда. О, он был бы очень скучен, в нем не было бы жизни, и так же скучен был бы м<истер> Хейд торжествующий»[46].
Таким образом, разрешение нравственно-психологической дилеммы в прослеженном эпистолярном диалоге оказывалось сходным с тем, которое намечал Бальмонт в стихотворении о Джекиле и Хайде. История о том, как стивенсоновские двойники помогли Волошину и Сабашниковой лучше понять друг друга и преодолеть надлом во взаимоотношениях, являет весьма выразительный и характерный пример претворения художественного мира писателя, воспринятого в мифопоэтическом регистре, в совокупность острых и действенных «жизнетворческих» переживаний — яркий пример самовыражения того типа сознания, которым были наделены люди символистской эпохи. Примечательно, что этим людям оказались близки и необходимы образы, измышленные английским писателем. «В чем-то, как ни странно, он близок русской культуре», — позднее, говоря о Стивенсоне, подметил В. Каверин[47], и рассмотренные эпизоды, как представляется, способствуют обнаружению конкретных черт этой близости. Примечательно также, что позднее Набоков в своем лекционном курсе, содержавшем детальный анализ шедевров западноевропейской литературы, отдельную лекцию посвятил «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда»[48], — но это уже предмет особого разговора.
Евгений Берштейн
Русский миф об Оскаре Уайльде[*]
Оскар Уайльд — один из первых иностранных авторов, с которым русский читатель сталкивается в своей жизни. В каталоге Российской национальной библиотеки (РНБ) числятся сотни изданий Уайльда в русских переводах, многие из которых предназначены для детей и юношества. В интеллигентных семьях родители читают сказки Уайльда своим малолетним чадам. Подростки увлекаются «Портретом Дориана Грея». Пьесы «Идеальный муж» и «Как важно быть серьезным» легли в основу популярных советских телефильмов. Когда в российских школах и вузах изучают английский язык, Уайльд непременно входит в программу чтения. Любителям литературы знакомы классические переводы стихов Уайльда, выполненные прославленными русскими поэтами — такими, как Константин Бальмонт и Валерий Брюсов («Баллада Редингской тюрьмы»), Николай Гумилев («Сфинкс»), Федор Сологуб и Михаил Кузмин. С начата двадцатого века и по сей день Оскар Уайльд остается, возможно, наиболее популярным в России представителем западного модерна. Его влияние на русскую словесность — плодотворная область для филологических изысканий, но не оно служит темой моей статьи.
Чтобы объяснить ракурс моего исследования, приведу пример из области личных воспоминаний. В семидесятые годы, когда я был ленинградским школьником, мое — неизбежное — знакомство с творчеством Уайльда началось со «Счастливого принца». Эта же сказка Уайльда стала первой книжкой, прочитанной мной на английском языке. Помню детский разговор с отцом об Уайльде и его смущение, когда я спросил, за что, собственно, писатель попал в тюрьму. Вопрос был спровоцирован туманностью, с которой предисловие к оказавшемуся у меня русскому тому Уайльда освещало конец его жизни. В нем упоминались «лицемерие буржуазного общества», «трагедия» и «долговая тюрьма». За умолчаниями угадывалась какая-то мрачная тайна. На мой сегодняшний взгляд, этот ореол трагической тайны наследует мифологизированному образу Уайльда, сложившемуся в русской культуре конца XIX — начала XX века.
В англоязычном мире Оскар Уайльд давно стал культурным символом, олицетворяющим эксцентричный вызов гендерным нормам викторианской эпохи и характерный для того времени тип гомосексуальности. Именно за это «половое преступление» Уайльд и был в 1895 году приговорен лондонским судом к каторге. Как пишет современный английский критик Алан Синфельд в книге «Век Уайльда», «наш стереотип мужской гомосексуальности ведет родословную от Уайльда и наших о нем представлений»[50]. Уайльд — денди, Уайльд — эффеминизированный модник, Уайльд — сладострастник — эти аспекты образа писателя, принципиальные для его репутации на Западе, остались маргинальными в России. Русский портрет Уайльда был написан в трагических тонах бунта, страдания и святости. Даже внешность писателя преобразилась в России до неузнаваемости. В 1909 г. критик Н. Я. Абрамович так описывал английского писателя: «Уайльд был здоров красивым здоровьем хищного зверя»[51]. (Казалось бы, ничто в облике Уайльда не вызывает подобных ассоциаций: с фотографий на нас смотрит тучноватый, неловкий, утрированно элегантный чудак.) На мой взгляд, процитированное описание отражает русский дискурс об Уайльде, бытовавший в символистской и околосимволистской среде. Этот дискурс — его генезис, структура и культурные последствия — и послужит предметом моей статьи.
ПРОЦЕССЫ НАД УАЙЛЬДОМ И ТРУБАЧИ КНЯЗЯ МЕЩЕРСКОГО
Весной 1895 г. Маркиз Квинсберри, разгневанный публичной связью своего сына лорда Альфреда Дугласа с Оскаром Уайльдом, оставил для последнего в одном из лондонских клубов свою визитную карточку. На ней он сделал оскорбительную надпись: «Оскару Уайльду, выставляющему себя содомитом» (так в оригинале). Брутальный маркиз давно искал ссоры, и наконец конфликт разгорелся. Подзуживаемый лордом Альфредом, Уайльд подал на его отца в суд за оскорбление личности. Скандальный процесс Уайльд проиграл и вслед за тем был немедленно арестован и отдан под суд за «оскорбление общественной нравственности» (gross indecency — юридический эвфемизм того времени, обозначавший гомосексуализм). В ходе первого процесса присяжные не смогли вынести вердикт. На повторном суде, 25 мая 1895 г., Уайльд был признан виновным и приговорен к двум годам каторги[52]. Чудовищные условия тюремного содержания разрушили здоровье Уайльда; его пьесы были сняты из репертуара, а само имя сочтено неприличным для упоминания в прессе. Выйдя на свободу в 1897 г., Уайльд был уже практически не способен писать. Он прожил три года в добровольном изгнании во Франции, где и умер в нищете в 1900 г.
Вплоть до самой своей катастрофы Уайльд царил на британской сцене, был любимцем европейских читателей, законодателем вкуса парижского и лондонского бомонда, почитавшего его за эталон артистической моды. Слава Уайльда послужила причиной превращения судов над ним в гигантскую сенсацию в европейской прессе. По словам Элен Шовалтер, головокружительное крушение Уайльда, обвиненного в использовании платных сексуальных услуг пролетарских юнцов, потрясло публику обнажением «отталкивающей материальности гомосексуальных связей»[53]. «Распахните окна! Свежего воздуха!»[54] — так отреагировала лондонская газета «Телеграф» на приговор по делу Уайльда.