Дня через два после этого было рождение Вари, и здесь-то Кожин готовил против нас настоящую травлю.
Я и так не мог похвастаться хорошим настроением духа. Желание назвать Нину своею перешло у меня в какую-то idée fixe. Я жил теперь только от свидания до свидания, а свободное время готов был проспать. Когда я не видел Нины, я не жил; когда я видел ее, я хотел одного — обладать ею. Это была своего рода болезнь, расстраивавшая мои нервы, превращавш<ая> меня в какого-то маньяка. Менее чем когда-либо я был способен отвечать Кожину и относиться хладнокровно к его остротам.
У Кремневых собралось общество человек в двадцать, и уже за чайным столом Кожин сказал что-то колкое на мой счет. Я промолчал. Во время танцев я заметил отдельную группу, где чему-то смеялись, — оказалось, что где-то раздобыли одно из моих декадентских стихотворений и теперь комментировали его. Над декадентством смеяться принято, но смеялся с другими и Барбарисик, и даже Нина! Это было слишком. Пекарский резко вступился за часть стихотворения, но дал только повод новым шуткам. Я чувствовал, что, отмалчиваясь, я все более и более теряю способность говорить, но решительно не мог ничего найти для возражений.
Не вспомню теперь всех мелочей, всех уколов, которыми преследовали меня весь вечер. Мне следовало бы уйти ранее, отговорившись хоть головной болью, но какое-то глупое самолюбие удержало меня: «Как? я признаю себя побежденным!» За ужин я сел с какой-то тупой болью в сердце, как-то стыдясь поднять глаза на других. Вероятно, на мою молчаливость обратили внимание, потому что среди других шутливых тостов Кожин провозгласил <также?>:
— Выпьемте еще за Альв<иана> Алекс<андровича>, господа, — продолжал он, — а то он сегодня в меланхолич<еском> настроении духа и против обыкновения не произнес ни одного гениального изречения.
Все уже так привыкли смеяться, что рассмеялись и тут. Улыбнулась даже Нина. Кровь бросилась мне в голову. Одну минуту я хотел ударить Кожина, но понял, что это было бы банально. Нужно было что-нибудь ответить. Я встал <4 слова нрзб>, напрасно стараясь придать лицу гордое выражение, но что говорить, — я не знал.
— Я… господа… Мне остается, конечно… Вообще благодарю г. Кожина и принимаю его тост.
Опять кто-то улыбнулся. Барбарисик засмеялся, а Кожин шепнул Бунину так, что я это слышал:
— Вот то недостававшее гениальное изречение.
Я сел, покрасневши, как институтка. Как сквозь сон слышал я какое-то резкое замечание Пекарского и голоса, примирявшие их. Я был уничтожен, подавлен, я, — привыкший везде быть первым.
Вставали из-за стола.
— Посмотрите, посмотрите, — говорил довольно громко Барбарисик, — видите, как он приумолк, а бывало, один говорил за всех.
Кажется, я ушел, не простившись ни с кем, на улице я посылал проклятия звездам, а дома, задыхаясь, бросился на кровать. Вечным памятником этого отчаяния осталась моя элегия, начинающаяся стихами:
Муза, погибаю! сознаю бессилье!
В клетке не помогут поднебесья крылья,
Против оскорблений и насмешек света
Струны золотые не спасут поэта.
[Утром я послал Кожину вызов на дуэль.]
Глава шестая
I
На другой день было свидание. Но мне было так скверно на душе, что сначала я зашел в ресторан и встретил Нину, уже довольно плохо сознавая, что я делаю.
Нина деликатно ни одним словом не обмолвилась о вчерашнем — я тоже не заговаривал об этом из малодушия. [В гостинице я спросил себе коньяку].
— Альвиан Алекс<андрович>, не пейте больше, — остановила меня Нина.
— Даже на «вы»? прелестно!
— Ну — не пей, Альвиан.
Я рассмеялся в ответ и стал безумно целовать ее. [Под влиянием выпитого вина она начинала казаться мне очень хорошенькой].
— Нина, многим говорила ты о любви?
— Многим.
— И всем лгала?
— Нет, я их всех любила.
Вино и поцелуи опьяняли меня [все больше].
— А меня ты любишь?
— Я могу задать тебе такой же вопрос.
— Неужели нам объясняться в любви?
[— Как хочешь].
Она дружественно, но настойчиво отодвинула от меня бутылку и привлекла к себе мою голову.
— Конечно, я люблю тебя. Неужели ты думаешь, что иначе я позволила бы тебе так обращаться со мной?
«Теперь или никогда!» — мелькнуло в моей голове.
— Нина, ведь ты же знаешь, что и я люблю тебя!
— А, наконец ты сознался.
— Нина, мы были с тобой безумцами.
— В чем же?
— Или выходи замуж за Бунина, или будь моей.
— Ты с ума сошел, делая мне такие предложения!
— Тогда выходи замуж, и мы опять будем счастливы.
— Напрасно ты воображаешь, что после замужества я буду с тобой видаться!
«А, — подумал я, — меня хотят поймать на удочку вечной разлуки».
— Да, воображаю.
— Почему ты так уверен?
— Потому что ты любишь меня. Потому что ты даже не выйдешь за Бунина, а будешь моей.
Я охватил ее за талию и целовал, целовал без конца. Шторы были опущены, полусумрак, вино, поцелуи делали меня безумным.
— Пусти меня!
— Нет! ты должна быть моею.
У нас началась борьба. Молча, тяжело дыша, мы не сдавались друг другу. Если она уйдет сегодня, с ужасом думал я, все будет кончено: она не вернется. Эт<а> мысль придавала мне отчаянья.
— Ты должна быть моею!
— Пусти — или я закричу.
Она уже высвободилась из моих рук. Я готов был на все.
— Нина! послушай! неужели же Бунина достойна ты! Какая жизнь ждет тебя с ним!
— Я не хочу отвечать вам. Пустите меня.
— Нина, ведь я же прошу тебя быть моей женой.
— Ты говоришь так потому, что пьян.
— Нет, я всегда думал это, но я должен обладать тобой до свадьбы. Иначе сказали бы, что я до того влюбился, что даже предложил руку. Я презирал бы себя!
— В таком случае и я вас презираю, Альвиан Александрович!
Последним движением она вырвалась от меня. Руки у меня опустились. Я видел, как Нина приводила в порядок платье, надела пальто, шляпку, взяла зонтик, папку Musik — и вышла.
Я бросился ничком на ковер, бился, как раненый [зверь], и повторял: «Все кончено! все кончено!» Но почти тотчас я вскочил, охваченный новой мыслью.
— Объясниться с ней, сейчас же, немедленно, или будет поздно!
Свежий воздух, однако, отрезвил меня. Подъехав к воротам, я передумал и приказал извощику <так!> ехать ко мне домой. Наша горничная ужаснулась, увидя меня: ворот сорочки был разорван, сюртук расстегнут, волоса всклокочены. Моя мама, добрая старушка, уже давно сокрушавшаяся о моем ужасном настроении духа, хотела идти расспросить меня, но я запер перед ней дверь и бросился на кровать.
Почти тотчас я заснул. Меня окружили дикие видения. Кожин хохотал надо мной и пронзал меня шпагой. Нина целовалась с Буниным, а вокруг по ковру ползали какие-то длинные змеи.
В час ночи я проснулся с головной болью и неприятным вкусом во рту. Одну минуту я не мог различить, что было в действительности, а что только во сне. Но вдруг все стало ясным, и я опять заплакал — слезами бессилия.
II
Утром я получил ответ Кожина. Он изумлялся, что я мог обидеться на такие пустяки, писал, что смотрит на все как на шутку, и охотно соглашался извиниться, если я этого желаю.
Я уныло бросил письмо под стол. Извинение, конечно, поставило бы меня опять в смешное положение.
[Меня мучила мысль о Нине. Целый день] я думал, продолжать ли мне посещения сеансов или дожидаться приглашения. Наконец решил, что лучше вовсе перестать бывать у Кремневых, но когда настал вечер, я знакомой дорогой пошел к ним, хотя в этот день даже не было сеанса.
Мое появление не вызвало удивления: меня привыкли считать за своего. Встретила меня Варя и сказала, что у Нины «голова болит». Ну конечно! Она не выйдет ко мне! Зачем я и шел! Разве не мог я предвидеть это заранее?