— Он сейчас где-нибудь храпит, — откликнулся Вьюков, и ему вдруг захотелось тоже идти и идти. Пусть бы не кончалась дорога в Петушки.
— А в лесу, в темноте, кто-то шевелится, дышит, — проговорила Дашенька.
— Но-о!
— Вот честное слово! Я своими ушами видела… ой, слышала!
Вьюков засмеялся, по тут же оборвал смех.
— Никогда мы с тобой море не видели, — вырвалось у него грустно.
— Ну так пойдем! Мимо Петушков прямо к морю пойдем. Пешком. Как дед-скороход!
Котелок с кашей над костром пыхтел точно паровозик, выбрасывая клубочки пара…
Неплохо устроились они в срубе на скрипучих мостках. Дашенька забралась в спальный мешок, а Вьюков набросал рядом мху, веток, вместо подушки приспособил рюкзак, накрылся плащом. Они лежали как в вагоне на верхней полке. Снизу пахло щепками, новыми бревнами, таежной землей.
— Папа, ты с мамой поссорился? — спросила Дашенька.
— Нет-нет, — торопливо ответил он.
Их лица были рядом, и Вьюков чувствовал на щеке ее теплое дыхание.
— А почему она кричала: «Жрите меня с костями»? — Дашенька спрашивала серьезно, с недоумением.
Вьюков молчал. Внезапно зашумел редкий, но крупный дождик. Большие капли звучно защелкали по тесовой крыше и тут же затихли: тучка унеслась.
«Сколько можно обманывать? Ну, месяц, ну, три. Все равно рано или поздно придется сказать, — в смятении думал Вьюков. — Лучше уж сразу…»
— Видишь ли, Дашенька, — осторожно начал он, — мама… Она больше с нами… — И не нашел в себе силы нанести удар ребенку. — Она поехала далеко-далеко. Ее послали… в Москву. Учиться. Она будет учиться. А я не пускал ее. Вот она и сердилась. Поняла? Я не пускал ее. А она в Москву…
— Зачем же она поехала? — Дашенька вздохнула и вдруг жалобно протянула: — Я к маме хочу!
— Мы с тобой будем жить. И с бабушкой, — как можно веселее заговорил Вьюков. — Мы с тобой заживем на славу.
— Я к маме хочу! — Дашенька заплакала.
— Что ты, глупышка! — Вьюков сел, свесив ноги с подмостков. — Я буду работать в Петушках. Заведующим клубом. А ты будешь учиться. И нам будет весело. Поняла?
— Я к маме хочу! — Дашенька плакала долго, неутешно, томимая неясной тоской и тревогой. И даже заснув, она все всхлипывала и сильно вздрагивала.
А Вьюков задыхался от жалости к ней, от ненависти к жене, от безвыходности положения. Из души исчезло все хорошее, что дали ему дорога в Петушки, Дашенька и человек, ушедший во Владивосток.
Вьюков уже не думал о себе, ему было плевать на себя, он думал только о Дашеньке.
Чтобы вызвать еще больше отвращения к жене, он стал вспоминать все ее поступки. Она вечно блажила, выкидывала нелепость за нелепостью. Все у нее было не как у людей.
Одно время увлеклась парашютным спортом. Стала ходить в аэроклуб, прыгала с вышки. Но когда дело дошло до самолета, он, Вьюков, приложил все усилия, чтобы она бросила эту затею. «Какая тебе польза от этих прыжков? К чему они? — наседал он на Люсю. — Что за удовольствие рисковать жизнью? Разбиться хочешь? Забыла о ребенке?»
И только она развязалась с прыжками, как сразу же выкинула новый номер: начала учиться… верховой езде! И как это могло прийти ей в голову? Пропадала на ипподроме. Пропахла конским потом. «Ты с ума сошла! — точил он ее. — Да разве это женское дело? Что здесь интересного? Голову свернуть хочешь?» И снова он, почти за уши, оттащил ее от этой блажи.
Так он вспоминал одну несуразность жены за другой, чтобы доказать себе, что она была «без царя в голове». Но странно — сейчас ему эти затеи не показались вздором.
Он представил себя в самолете под вольными облаками, увидел из окошечка глубь, а на дне ее леса, озера. И вот Люся, бледнея, перебарывает страх и кидается в эту бездну. В ветре, в сиянии солнца парит она между небом и землей, под белым куполом. Все ее существо потрясено только что пережитым. Риск, опасность, страх — все позади. Она ликует. Ведь этот первый прыжок для нее подвиг.
Вьюков постарался мысленно пережить то, что могла пережить Люся. И ему понравилась эта вспышка обжигающих чувств.
А скачки?! Стремительный полет коня, шальные глаза Люси, жаркий румянец, шумное дыхание, азарт, ловкость, сила!
И опять то, что прежде считал блажью, увиделось совсем по-другому. Что это с ним стряслось?
Ее многое манило. Однажды она сказала:
— Вот так умрешь и не повидаешь Мексику, Аляску, Африку! Неужели не повидаем? Жить на земле и не увидеть свою землю! Где же справедливость? Почему я должна только читать об Амазонке, а не могу поплавать по ней?
— Вздор! — сказал он тогда. А разве это вздор? Ну почему он не может увидеть Амазонку? Почему? Он — человек! Он — житель планеты!
И тут, в тишине лесной ночи, произошло уже совсем необъяснимое: он увидел в плохом свете не Люсю, а себя.
Вьюков сидел на мостках ошеломленный. А когда понял, что он любит эту новую, открытую им сейчас Люсю, испугался. Он готов был скакать с ней на горячем скакуне, прыгать с самолета, идти пешком до Владивостока.
Вьюков и не заметил, что в проемах окна уже посветлело…
Путь Ягодки через луга обозначался узкой виляющей полоской кустов и деревьев, камышей и высокой травы.
Снова все утро шли ее берегом. Вьюков наблюдал за дочерью. Она еще сильнее льнула к нему, словно боялась потерять его. Ему даже казалось, что она смотрит взрослее, серьезнее. А он все думал и думал о Люсе.
Однажды он зашел к ней в кассу.
— Ты помнишь у Цвейга описание рук в игорном доме? — спросила она.
Вьюков не читал Цвейга. Он вообще редко читал. Но все-таки неопределенно пробормотал:
— Ну как же, помню…
— Понаблюдай, — и она кивнула на окошечко, в которое просовывались за билетами руки.
Ну и что же? Руки как руки. Но она стала тихонько «объяснять» их.
Вот просунулась в окошечко рука, большая, словно грабли, в мозолях и трещинах, оплетенная набухшими венами. Ногти от ударов расплющенные, черные. С трудом взяла она с тарелочки билетик.
— Это работяга, — сказала Люся. — Люблю таким продавать билеты. Лучшие места им отдаю.
Протолкнулась тощая желтая рука. Она злилась, чуть дрожала, раздраженно комкала деньги. Пальцы обкуренные, ногти обгрызены. Большой палец нажал указательный, и он щелкнул, точно сломалась лучинка. Рука сцапала билет и выдернулась из окошечка, будто схватила горячий уголь в печке.
Люся, беззвучно смеясь, посмотрела на Вьюкова.
— Тебе ясненько, что это за тип?
А тут в окошечко уже шмыгнула другая рука. На кисти ее чернел ремешок. Она жирная, розовая, с пузатыми пальцами. На среднем — кольцо, мизинец кокетливо отставлен, на нем длинный, острый ноготь. Рука уверенно, самодовольно забрала в щепотку два билета, сдачу и, смеясь всеми ямками, упорхнула.
— У-у, какой мелкий жулик и крупный подлец, — восхищенно шепнула Люся.
Спокойно появилась женская рука. Она была узкая, с длинными, точеными пальцами, с золотым квадратиком часов на запястье. Холеная, прекрасная, небрежно уронила хрустящую десятку. В кассе свежо запахло духами.
— Такую руку целуют. Наверное, она в маленьком кулачке держит большого генерала! — одобрительно заметила Люся…
Сейчас, вспоминая эту сцену, Вьюков подумал, что такой зоркий, наблюдательный человек должен быть умным. И еще Люся представилась ему удивительной фантазеркой.
Да разве можно было такую запирать в скворечнике кассы?
Они вышли к станции. До Петушков от нее было близко.
Перед вокзальчиком толпились люди. Дашенька и Вьюков напились у стеклянного киоска шипящей газированной воды. Она была такой сладкой и холодной, с розовой пеной, так сыпала в лицо невидимыми брызгами, что Дашенька выпила два стакана.
Двинулись дальше.
Здесь, должно быть, недавно пробежал дождь. Ветви кропили в одну сторону, по ветру, золотые капли. Деревья, высыхая, дымились; словно затлели от солнечных угольков.
— Дашенька! Вот и наши Петушки! — закричал Вьюков и, схватив ее на руки, понес через бурлящую речушку, продрался сквозь черемуховые кусты. И вот оно — родное место! Огороды, избы, а над ними двухэтажная белая школа. На гребне ее крыши пенечками торчали голуби.