Особенно щемило сердце, когда я видел Цезаря глухими ночами.
Однажды возвращался я в полночь. Ярко сияла луна, бушевал холодный ветер, густо листопадило. Это удивительно: листопад при луне. Вот я шел и представлял себе, как сейчас в лесу над светлыми полянами кружатся листья. Многие ли знают, как хорош тревожный листопад в глухом лесу при луне?
Тут меня и отвлек от воспоминаний Цезарь. Он шел среди пустынной, ярко озаренной улицы. Шерсть его лоснилась под луной. Он шел одинокий, гордо подняв голову. Так и чудилось, что он погружен в какие-то свои, суровые мысли.
— Цезарь, милый мой друг, — сказал я громко, — куда же ты? Идем лучше ко мне. Я заменю тебе Коробова. Ты прекрасен, Цезарь, и я люблю тебя!
Но Цезарь даже не взглянул на меня.
Густым черным дождем сыпались листья, и он ушел в этот, шуршащий дождь. Ушел — верный, терпеливый, гордый и печальный.
Но скоро случилось такое, о чем позабыть нельзя. Об этом говорил весь город.
Было ослепительное, солнечное утро. Ночью немножко посыпало снежком. Он смешался с опавшими листьями. Они с одной стороны обросли серебристой шерстью инея и звенели под ногами. В город прилетели стайки зеленых синиц. Мальчишки вешали на голые деревья ловушки.
Я пришел на автобусную остановку. Цезарь был на месте. Ждали автобус минут пятнадцать. Наконец он подкатил. В нем ехало человек пять. Вдруг один из пассажиров, в шинели, с погонами лейтенанта, прижался к окну, глядя на Цезаря, потом бросился к дверям и выскочил первым.
— Цезарь! — тихо, нежно и ликующе окликнул он сеттера.
Собака насторожилась, поднялась и, сильно втягивая в себя воздух, пошла к приехавшему.
— Цезарь! Ко мне! — радостно и властно грянул приказ.
И тут старый Цезарь напрягся, стал гибким, молодым. Неожиданно он взвился на задние лапы, а передние бросил на грудь человеку. Тот охватил его, притиснул к себе.
— Батюшки мои! Товарищ Коробов?! — закричала какая-то женщина. — Живы?!
— Жив! — крикнул лейтенант.
Все столпились вокруг него и Цезаря. Перебивая друг друга, возбужденные, радостные, махая руками, люди рассказывали Коробову, как ждал его Цезарь. Коробов сильно щурил глаза, теребил седеющие усы.
— Ну, спасибо, товарищи, — за что-то поблагодарил он.
Я долго смотрел вслед ему и Цезарю. Пахло первым снежком. На земле от него и от солнца была дивная светлынь.
Цезарь шел уже не гордо и царственно, а бежал, как молодой, и с удовольствием обнюхивал все тумбы, заборы и деревья…
Веселый сказочник
Приехали в три часа утра. Их встретили стужа, мрак, хруст снега, дремучий лес вокруг села и непролазные сугробы.
Администратор Виктор Абакумов — быстрый и легкий, как птица, — привел в клуб. Сначала прошли через большую темноватую комнату. В ее углу притулилась касса, сколоченная из фанеры. При свете на ней можно было бы увидеть разные росписи, изречения и нелепые рисунки, оставленные посетителями.
Потом зашли в небольшой зал, уставленный скамейками. Низкий потолок кое-где подпирали беленые столбы. Словно дыра, зияла маленькая темная сцена без занавеса. На ней уже была установлена оранжевая ширма. На двух сдвинутых ящиках с куклами, декорациями и реквизитом лежал парень лет восемнадцати, рабочий Подойницын.
В зале тускло светила лампочка. Кое-где вместо стекол чернели на окнах фанерные заплаты. Пахло махоркой и сыростью. В углу стояла холодная печь. «Ну и хозяева, черти!» — подумал Устьянцев.
— Я, дорогуши мои, мотался по соседним колхозам, заделывал спектакли, — объяснил Абакумов, — и вот, уж не обессудьте, не успел приготовить квартиры!
— Вы бы лучше уложили нас в пуховые сугробы. Теплее было бы, — ехидно протянула тощая, красивая, злая Аня Гуляева.
Она всегда играет мачех, вредных, капризных дочек и льстивых лисиц.
— Небом крыто, светом горожено, в печке сосульки висят, — засмеялся на сцене Подойницын. У него были такие сонно-пьяные глаза и распухший сизый нос, что многие принимали его за пьяницу, хотя он водку в рот не брал.
— Таскаемся по дырам, валяемся где попало, как бродяги, — заворчал Истомин, — а еще об искусстве толкуем!
У Истомина обвисший горбатый нос и пронзительные истерические глаза обозленного человека. На впалой щеке большая бородавка с длинными волосками. Истомин неплохой актер, но не ужился с дирекцией, и его уволили из областного театра. Временно он поступил в кукольный.
Бывшая певица Клеопатра Михайловна, старуха с накрашенными губами и ногтями, обиженно вздохнула и недовольно глянула на Абакумова. Она его, как и всех молодых, считала невоспитанным. «У них дурные манеры, они не умеют держать себя в обществе». У нее звонкий голос, и поэтому старуха удивительно удачно играет мальчишек-сорванцов.
И только одна ленивая, изнеженная Катя Клыкова длинно и сладко зевала. У нее лицо пухлое, точно сдобная булка, в которую воткнули две изюминки хитрых глаз. Она хорошо играет несчастных сироток, добрых зайчиков, примерных пионерок.
Закутавшись в дорожные «спецовки» — старенькие дохи из собачьих шкур, усталые кукольники улеглись на ледяных скамейках.
Режиссер Гоша Устьянцев, долговязый, с длинной худой шеей, близоруко щурил маленькие глазки в рыжеватых ресницах. Перед ним колыхался желтый туман. Лампочка расползалась золотым пятном, как в клубах банного пара. Нет, и Гоше тоже было не очень-то приятно после дороги спать в ледяном клубе…
На другой день зал заполнили ребятишки. Они бегали, кричали, шумели. Устьянцев вместе с Подойницыным раскладывал реквизит и куклы. Он любил этих маленьких человечков. Все куклы были сделаны им.
Вот рыжая лохматая Каштанка. Немало пришлось поработать над ее мордочкой, чтобы придать ей выражение доброты и озорства. Она получилась очень смешной. Особенно хороши и выразительны были уши, которые болтались во все стороны.
На скамейке рядом лежали клоуны, наездники, коты, дрессировщик в цилиндре, крошечные деревья, домики, цирк. Вокруг арены сидели зрители. Их Устьянцев выпилил из фанеры. Когда дергали за веревочку, они шевелились, хлопали руками, вскакивали.
Из раскрытого ящика выглядывал «умывальников начальник, знаменитый Мойдодыр». Вместо носа у него медный кран, уши — две мыльницы, волосы — мочало, глаза — два зеркальца. Бывало, Устьянцев ночью вырезывает, выпиливает, раскрашивает и вдруг начнет хохотать над важным «командиром мочалок». И даже заговорит с ним: «Ну ты, брат, молодец! Куда там! Вельможа!»
У Гоши Устьянцева удивительный дар оживлять простые вещи. Игрушечный утюг он сделал мрачным, а свечку игривой, с легкомысленно загнутым фитильком, книжку веселой, растрепанной, яркой, как сарафан, а сковородку добродушно-сальной, аппетитно обжаренной на огне. Так и казалось, что она чудесно пахнет котлетами.
И чего только Устьянцев не умел делать!
Комната его походила на мастерскую. В ней пахло скипидаром, стружками, лаком. На плитке в кастрюле булькал, извергая клубы пара, клей. На полу валялись обрезки материй, щепки, опилки, стружки. Даже кровать его, словно верстак, была засыпана ими…
И вот в это морозно-сверкающее утро сокровища таинственных ящиков ринулись к зрителю. Первый перед маленьким занавесом выскочил Петрушка и закричал:
Здравствуйте, здравствуйте!
Я — Петрушка!
Я живой, а не игрушка!
Он заиграл на гармошке, и в зал будто высыпали мешок серебряных колокольчиков — захохотали ребята. Гоша Устьянцев тоже засмеялся, близоруко щурясь.
Разместились в библиотеке. Подойницын острил:
— Двухэтажный дом — наверху землянка!
В одной комнате — читальня. Здесь трюмо, жесткие диванчики, столы, застланные кумачом, на них газеты, журналы. В другой комнате — шкафы и полки с книгами. В третьей живет заведующая библиотекой, хрупкая, болезненная Валя Постникова. Она показалась Устьянцеву детски беззащитной и доверчивой. Так и хотелось от кого-то оберегать ее.