— Весной мы тонем в грязи, в разлившихся речках. Летом изнываем от зноя и пыли. Осенью мокнем под дождями. Идет, идет грузовик — и хлоп, застрянет в лесу или в поле. Плывет, плывет лодка — и буль, перевернется. Сани — кувырк на ухабе! И часто спать негде, и есть нечего. И все-таки мы едем и едем к нашим ребятишкам. Засмеются всем залом, вот мы уже и счастливы. И опять едем…
Но говорится совсем не то, что думается. Устьянцев замолкает. И молчать с Валей тоже хорошо.
— Неужели мы встретились только для того, чтобы расстаться? — вдруг удивляется он.
Валя молчит, глядя на луну, на сыплющийся снежок.
— Неужели мы так и останемся чужими, как были? — еще больше удивляется он.
Валя молчит, и снежинки повисают на ее бровях.
— И неужели среди миллионов людей наши тропинки скрестились только на миг? — уже изумляется Гоша Устьянцев.
Свет
И даже перед рассветом было тепло. Из тьмы чуть-чуть порошило снегом. И хоть сосны от него побелели, все равно было ясно: украдкой явилась весна. Она, должно быть, пряталась в глубине лесов, но лицо мое ощущало ее дыхание.
В темноте, среди сосен, едва угадывалась высокая сухопарая фигура отца в свитере и в шерстяном шлеме. Я остановилась, замерла, опираясь на лыжные палки. И лес тоже замер в плотной тишине.
Была ли я когда за все свои шестнадцать лет такой счастливой? А что произошло?
Глухой предутренний час. Отец будит меня: целует в нос, в ухо. Спящий дом, таинственный шепот, пригоршня ледяной воды, брошенная в лицо, скрип двери, шорох лыж по снегу, сыплющая снежинки тьма, тихий черный лес, дыхание весны…
«Я хочу, чтобы всегда было так, — думала я. — Я самая счастливая на свете! Пусть всем людям будет так же хорошо всегда, всегда… И пусть так же ветерок дует в лицо и так же пахнет сосенками». Я помедлила и великодушно добавила: «И зайчишкам пусть так же будет хорошо! И рябчикам, и куропаткам. И даже лисе, хоть она и ловит рябчиков!»
Я прислушалась: лыжи отца не скрипели. Боясь все испортить, мягко просвистела условленное: «Где же ты, моя Сулико?» Издали чуть внятно донеслось: «Долго я по свету бродил, но нигде ее не нашел». Мне послышалась в этом нежном отзыве тревожная грусть. Отталкиваясь палками, я заскользила между колоннами сосен.
Как всегда, отец шел к садоводству по своей любимой тропе через бор и рощу. Я знала, что сейчас мы снимем лыжи, перелезем через три прибитые жерди и, проваливаясь в снегу, подойдем к скамейке, сядем и будем молчать.
Все так и случилось.
Отец лыжей сковырнул корку льда с деревянной скамейки, и мы сели. Я прижалась щекой к его большому, в снежинках, плечу. Торчали воткнутые в сугроб лыжные палки. В жидком сумеречном свете твердо очертился зубчатый лес вокруг садоводства. Ровными линиями тянулись снеговые бугры — под ними лежали стелющиеся яблони. Крыжовник, малина, смородина едва прокололи верхушками тяжелые сугробы. Далеко впереди виднелись контора, сарай, парники. На клумбе из снега чернели гремучие стебли прошлогодних пионов.
И я и отец молчали. А на земле уже так потеплело, что с тихим лиственным шелестом посыпался редкий и мелкий дождик. Снег на глазах старчески темнел, становился тяжелым, ноздреватым, как соты. В воздухе замелькало, зарябило. Я протянула руку, и капельки начали щекотать ладонь.
— Смешно, дождик! — проговорила я.
Отец не шевельнулся, молчал, словно забыл обо мне, обо всем… Я повернула голову и увидела его глаза. Они будто ослепли от печали и усталости.
— Что ты? Что с тобой? — спросила я испуганно.
Он очнулся, удивленно посмотрел на меня, так же удивленно огляделся вокруг и сказал:
— Смотри-ка, дождик!
— Папа…
— Вспомнил я, вспомнил… Друг у меня… Сюда он приходил. Он очень любил одну женщину. И она его… Но все так сложилось… В общем, они не смогли быть вместе…
Отец говорил, нервно покашливая, потирая мокрые, холодные руки, отворачиваясь. А я пристально вглядывалась в его худое сурово-доброе лицо и замирала от ужаса перед догадкой.
— Но я не об этом… Я вспомнил эту невеселую историю потому, что… В общем, они однажды в жаркий, душный вечер вот так же сидели на этой скамейке. И они увидели чудо. Вот над этой клумбой пионов дрожало бледное, призрачное пламя, мерцали, роились едва уловимые искры. А был сумрак. И они поняли, что это от цветов льется таинственный голубоватый свет. Пионы светились. Было даже страшновато: они никогда не слыхали, что цветы могут излучать свет… Это наваждение длилось недолго. Редко кто видел такое.
— А почему же цветы светились? — спросила я.
— Загадка. Ученые не могут ее отгадать. — Отец облокотился на колени, сжал голову большими ладонями. — Рассвет. Дождик сыплется на сугробы… И мы с тобой, двое. Слушай, я буду читать тебе стихи. — Он помолчал и начал:
Словно бледные в прошлом мечты,
Мне лица сохранили черты
И отрывки неведомых слов…
И опять вроде забыл о себе, о дождике среди снегов, обо всем.
Я погладила его обветренное, жесткое лицо, колючие, точно в серебряных проволочках, виски и вдруг поняла, что моего отца может любить необыкновенная женщина.
Мокрый снег прилипал к лыжам, и мы, возвращаясь, несли их на плечах…
Дома в комнатах нежилая тишина. Как я не замечала ее раньше? Отец уткнулся в книгу, мать в другой комнате пишет статью в медицинский журнал. Вот уже полдня прошло, а они все еще не сказали друг другу ни слова. И это прежде я не замечала. А теперь незримое, затаенное кричало, лезло в глаза. В каменном безмолвии горестно вздохнула бабушка, прошаркала шлепанцами.
Стало душно, и я ушла на улицу. Проткнула палкой сугроб. Дыра изнутри налилась хрустальной водой. В луже отразился ствол березы, в другой — ее вершина со скворечником.
Нет, и весна не сумела развеселить меня. Вернулась домой и долго скиталась по комнатам, не снимая пальто. Сначала со мной пошутил отец, потом пошутила мать. Я хмуро отвернулась, мне так и хотелось сказать: «Не притворяйтесь!»
Отец вежливо попросил книгу, мать вежливо подала ее и сказала:
— Пойдем обедать.
— Не откажусь, — таким же ровным тоном ответил отец.
Все было прилично, как во всех порядочных семьях, а мне опять захотелось крикнуть: «Зачем вы лжете? Ведь я все вижу!»
Мать, разливая суп, спокойно рассказывала о случаях с практикантами. Она работала зубным врачом. Отец сообщил об интересной лекции. Бабушка, мягкая, рыхлая, как перина, бросала на них настороженные взгляды. Я морщилась: чай припахивал одеколоном — мама резала яблоко надушенными руками.
Полная, всегда сияющая, свежая, кипучая, сейчас она выглядела похудевшей, утомленной, полинялой. И даже ее белокурые волосы, всегда пышные, теперь выглядели темнее, были гладко причесаны, схвачены приколками.
Отец, прежде остроумный, веселый, теперь был молчалив, интересовался одними газетами. Он читал их даже во время обеда.
Я больше не могла терпеть. Плохо соображая, вскочила, оттолкнула стакан, расплескав чай.
— Почему не пьешь? — удивленно спросила мама.
— Не хочу! — грубо ответила я, глядя в сторону.
— Что случилось?
— Не хочу, и все!
Отец испуганно посмотрел на меня поверх газеты. Вечером он позвал меня в кино.
На улице уже подморозило, вызвездило, все стало хрустким, звякающим, ломким. И откуда-то взялась мельчайшая снежная пыль. Она, должно быть, выпадала прямо из влажного, а теперь подмороженного воздуха. Серебристая пыль висела легким туманом. Над каждой лампочкой возник высокий столб света. Чем сильнее лампочка, тем ярче и выше столб. Над городом вырос огненный лес.
Мне захотелось кинуться в этот сказочный лес, но я тут же помрачнела. Мне показалось, что нежность и любовь ко мне отца — это просто его бегство из пустыни, в которой хлопают шлепанцы бабушки, где все стараются быть спокойными и приличными.