Это надо же додуматься завести голубей!
«Да ты что, мальчишка?! — возмущенно писал он в ответ четким, аккуратным почерком — буковка к буковке, без единой помарки. — Еще не хватает по крышам лазить, свистеть, затолкав в рот пальцы, камнями швыряться! И зерно будет влетать в копеечку. Да и неприлично это, перед соседями стыдно! Уж лучше бы кур развела, все какая-то польза!»
Вьюков так разволновался, что послал не простое, дешевое письмо, а заказное, авиа.
И все-таки он любил жену. Не понимал ее, считал нелепой, несуразной, неряшливой, неэкономной хозяйкой, а любил. И рвался скорее домой, домой…
Войдя в свою квартиру, он расплылся в улыбке, бросил на пол тяжелый чемодан и рюкзак, присел, вытянув руки к Дашеньке. Она повисла на шее, прижалась к нему, легонькая, бьющаяся, как его сердце.
Вьюков поднялся с Дашенькой на руках, поцеловал жену в улыбающиеся губы. А потом он открыл чемодан, и из него на всю квартиру дохнуло яблоками. Так всегда пахнут чемоданы с юга.
Он выкладывал подарки и наслаждался шумом, беготней, смехом жены и дочки. И вдруг услыхал воркованье. Он страдальчески сморщился, а Люся и Дашенька расхохотались. Они потащили его на балкон. Там в большой проволочной клетке перепархивали и клевали пшеницу два белоснежных и два жгуче-черных голубя. Их широкие хвосты походили на трубу. Белые голуби трясли горделиво выгнутыми шеями.
— Ну что ты будешь делать! — Вьюков только руками развел. — Зачем они тебе?
— Так красивые же! — воскликнула совсем по-девчоночьи Люся и присела возле клетки, приговаривая: — Гуленьки, гуленьки!
— Красивые же, папа! Ну, не сердись! Мы любим их! — закричала сияющая Дашенька.
Вьюков нарочито громко вздохнул.
— Ой, да что это я! — всполошилась Люся. — У нас и покормить папку нечем.
Она схватила авоську и побежала в магазин.
Эту двухкомнатную квартиру Вьюков получил недавно, и она радовала его.
Пятиэтажный крупнопанельный дом был гулкий, точно огромная гитара; вот хлопнула где-то дверь, будто грянул выстрел, внизу кто-то засмеялся, и по всем этажам прокатился лешачий хохот. Театральный администратор Хламов острил: «На первом этаже чихнут, а на пятом кричат: „Будьте здоровы!“»
И еще много забавного было в этом доме. Гвозди в стены не лезли. Их вбивали во все деревянное, и поэтому пальто висели на дверях, шляпа и кофточка — на раме окна, брюки, шарфы, платья болтались на косяках.
Мебель Люся завела вполне современную — столы и стулья были как в летнем кафе, из металлических трубок, красной и синей фанеры.
Вьюков фыркал, умываясь в ванной. А Дашенька все время тараторила, рассказывала, как она ходила с мамой в зверинец, в кино, в магазин за игрушками.
Потом они сели за шаткий стол на ножках-трубках с розовой столешницей из пластмассы. Сверкающий нож вонзился в ярко-желтую дыню. Она была в сетке белых трещинок. Длинный ломоть благоухал, из него сочилось липкое, сладкое. Мягкая, как масло, дыня не хрустела, когда ее кусали. Дашенька сразу же захлебнулась соком. Он повис на ее подбородке большой мутной каплей. Вьюков беззвучно смеялся и гладил мальчишески-короткие черные волосы Дашеньки.
Тут он услыхал на лестнице голос Люси и пошел ее встретить.
Вьюков увидел Люсю внизу, на лестничной площадке.
— Подлая ты, стерва, потаскуха! — почему-то кричала на Люсю костюмерша Хламова.
Вьюков удивленно смотрел на них сверху. Люся с потемневшим лицом глядела на грузную Хламову настороженно и с отвращением. А Хламова уже кричала о том, что ее муж приходил к Люсе и все это знают.
И вдруг Хламова увидела Вьюкова. И Люся тоже увидела его. Они молча смотрели на него снизу вверх. У Люси лицо стало растерянным, а потом она вызывающе прислонилась к стене, на которой висели почтовые ящики. В руке ее болталась авоська с бутылкой вина, кругом колбасы и банкой консервов. И почему-то выглядела жалкой эта грязно-голубая авоська.
И еще Вьюкову запомнились глаза Хламовой. В это короткое, ужасное мгновение ее глаза на багровом, злом лице сделались жалеющими его, добрыми.
Вьюков, остроносый, щуплый, как подросток, стоял, не зная, что делать, что говорить. И хоть он поверил в измену жены, но был почему-то странно спокоен. Только внутри, точно от холода, все мелко дрожало.
Это недолгое молчание прервала Хламова. Она опять закричала на Люсю, срамя ее. Вьюков все стоял, молча слушал. Наконец он болезненно поморщился и вернулся в квартиру. Остановился среди комнаты, пальцами обеих рук пригладил к затылку мокрые волосы. На миг сжал виски ладонями, глядя на Дашеньку, испачканную дынным соком.
И почему-то вспомнил, как однажды, много лет назад, сосед-коновал резал лошадь.
Длинный, тонкий нож вонзился в сердце лошади. Кровь хлестала свистящей струей, а конь стоял как вкопанный. Потом он начал шататься. И вдруг взбросился на дыбы, постоял так миг, словно глядя тоскливо вдаль, а затем рухнул.
Коновал подставил под горячую струю кружку. Над ней всплыла красная пена. Он выпил и даже крякнул, вытирая губы подолом рубахи, будто водку выпил.
Вьюков устало и тихо сказал Дашеньке:
— Мы уезжаем с тобой к бабушке. Помнишь, ты была у нее? В деревню Петушки.
— В Петушки! — закричала Дашенька. — Там речка, будем купаться!
Вьюков обвел тяжелым взглядом комнату. Из-за того что в квартире непривычно пахло дыней, она показалась ему чужой.
Только сейчас он заметил на подоконнике большой раскидистый букет лиловых флоксов. Цветы были в белом кувшине. На боку его нарисована бледно-голубая японка с розовым зонтиком над головой. Такой букет Люся купить не могла. Он стоит, конечно, дорого, да и потом Люся всегда была равнодушна к цветам.
Кровать выглядела необычно — она так и выпирала своей пышностью, белизной, своими кружевами, подушками. Теперь она превратилась в сердцевину комнаты и возвышалась как ложе, а не как простенькое место отдыха, всегда измятое Дашенькой.
Вьюков с отвращением отвернулся от этого букета и от чужой кровати.
Перед ним возник Хламов. Администратор нервно, почти беспрерывно моргал и слегка сплевывал, точно к губам прилипла маленькая соринка, от которой он никак не мог избавиться. Такая уж у него была привычка.
В окно Вьюков увидел: далеко по сторонам висели темные космы дождей. Вечерело…
Дверь с шумом распахнулась: Люся вошла решительно. Лицо ее было злым и бледным. Она бросила на диванчик авоську. Бутылка звякнула о банку консервов. И опять эта авоська показалась Вьюкову жалкой.
Не глядя на него, словно это он совершил мерзость, Люся прошла мимо, схватила со спинки кровати куртку и стала со злобой надергивать ее на проволочные «плечики».
— Это правда? — спросил Вьюков.
Люся перестала возиться с курткой, сгорбилась, медленно повернулась и прищурила злые глаза.
— Эх ты, — процедила она с презрением и горечью. А потом подбоченилась и вызывающе бросила: — А хотя бы и так! — Она смерила его взглядом с головы до ног. — Так вот же тебе: правда, правда, правда! Ну, доволен? Успокоился? Зови эту бабенку. Можете сожрать меня вместе с костями! Только не подавитесь!
Он не понял ни ее презрения, ни горечи, ни отчаяния в крике, он только понял слова «правда, правда!».
Вьюков еще не видел ее такой. И даже не подозревал, что она может быть такой. И Дашенька тоже удивленно смотрела на нее. Потом тревожно глянула на потемневшее лицо отца. Оно показалось ей твердым, как из камня.
…Громко хлопнула дверь. Ветер взвеял плащ за спиной Вьюкова.
Тьма обстреляла лицо редкими, тяжелыми пулями-каплями. Она стреляла в него и комками огней от фар, и торпедами проносящихся такси. Ураганом прогрохотал трамвай. Пола плаща хлестнула по боку вагона. Сияющей горой обрушился троллейбус, чуть не смял. Вбок унеслись тени от кустов, похожие на черных коней.
Вьюков шел не быстро, но из-за того, что все вокруг неслось, ему показалось, что он бежит.
Свернул во мрак переулка. Будто пьяный, напрямик пробился в заросли парка, в самое глухое, темное место, сунулся на скамейку.