— Спрашиваешь у мертвого здоровье! — закатился тот.
— Балаган, а не театр. Ярмарки еще не хватает, — огрызнулся Истомин.
У Гоши Устьянцева покраснела длинная, мальчишески худая шея.
— Вас этот балаган и кормит и поит! — резко проговорил он. — А ваши разговорчики уже набили оскомину. Пора бы их кончать, по-моему!
— Вот это наступил на любимую мозоль, — прошептал Подойницын.
— Не кажется ли вам, что вы слишком много на себя берете? — спросила ядовито и ласково Аня Гуляева, прищурив изумрудные глаза. — Что же вы так уцепились за этот балаган? Ведь мы, как это ни печально, без вас не заплачем.
— Вы бы, молодой человек, хоть старших-то уважали, — возмутилась Клеопатра Михайловна, — пока еще как будто существуют законы приличия. А вы не умеете вести себя в обществе!
Истомин растерялся, его бородавка задвигалась пауком.
— Подумаешь, МХАТ какой! Разводим петрушку, — пробормотал он.
— Это вся ваша жизнь сплошная петрушка. Вы… чему, кому вы служите? — с презрением допытывался Устьянцев.
Вале стало неудобно от этой стычки, и в то же время ей было почему-то приятно, что Истомина осадили.
— Не вам я буду отвечать, кому и чему я служу! — Кожа на лице Истомина натянулась, и большой горбатый нос стал еще больше, точно высунулся вперед. — Не вам, многоуважаемый товарищ Устьянцев! Только не вам! Будьте уверены и берегите нервы! — уже истерически выкрикнул Истомин.
— А вам кому угодно нечего ответить. За душой одна спесь да самодовольство. — Маленькие глазки Устьянцева горели зло и весело. Он любил прямо высказывать неприятным людям свои мысли о них.
Через час Устьянцев зашел к Вале, попросил сборник пьес для детей.
— Этот крокодил, наверное, распинался у вас о том, что кукольный театр для него — пустяк, и что живете вы в дыре, и что люди здесь — серость? — весело спросил он.
— А вы откуда знаете? — удивилась Валя.
— Истомин в своем репертуаре… Пошлый тип! Для него существуют маленькие и большие люди. Этакий барский взгляд. А я не верю! — воскликнул Устьянцев. — Каждый нормальный человек — это прекрасный, сложнейший мир! А насчет дел… Так можно быть маленьким в большом деле и большим — в маленьком!
…Тонкий Устьянцев изогнулся дугой, носом почти касался стола. Он писал: «Милая моя мама! Сегодня мне приснилось, будто я, представь себе, „сыграл в ящик“. Только не пугайся, это же во сне. И меня будто хоронили. Кладбище. Талый снег. Из огромных светлых луж торчат серые кресты, ветхая, давно закрытая часовенка, старые березы. Какая чушь собачья! Проснулся я, конечно, лязгая зубами. Ты и сама знаешь, как трудно молодому, здоровому представить, что он состарится или умрет. А вот в это утро, милая моя муттер, я очень ярко почувствовал и понял, что рано или поздно отдам концы. Все будет — и люди, и леса, и небо, и ветер, а меня не будет. И такое охватило отчаяние, и так захотелось все-все успеть, схватить! Я почувствовал прямо-таки зверскую жадность к жизни. Видно, чтобы крепче любить ее, нужно порой вспоминать, что ты можешь с ней расстаться… А как я соскучился по тебе, моя добрая сказочница! Скоро я тебя сражу. Заявлюсь к тебе, а ты и не узнаешь. Я буду в очках, как профессор… кислых щей. Ведь с десяти лет передо мной все в тумане. Да я и свыкся с этим. И даже театральное училище окончил без очков. А вот теперь, когда заделался режиссером, чувствую: шалишь, брат! Надевай-ка очки! Ей-богу, обидно. Мне ведь только двадцать три… В городе нужных очков не оказалось. Может быть, здесь, в районе, случайно раздобуду окаянные окуляры…»
Вьюга стихла. И тепло-тепло. День какой-то мягкий, чуть печальный, пушистый.
Устьянцев вышел из аптеки, торопливо огляделся.
На другой стороне улицы вспухали туманные избы, люди скользили как зыбкие тени. Они уплывали в тусклую даль, где вздымалась какая-то серая рыхлая стена.
Устьянцев, поднеся к носу новенький пластмассовый футляр, вытащил очки в роговой оправе, с толстыми стеклами и неумело, осторожно оседлал нос. И тут произошло чудо: все несколько уменьшилось, отпрыгнуло, но стало поразительно резким и ясным. Исчез туман, и Гоша четко увидел дома, сверкающие окна и даже разглядел через них комнаты с белыми кроватями и развесистыми фикусами. Он увидел, как с крыш капали большущие, жгуче-холодные, хрустальные капли. С сосулек текло на электропровода, идущие в избы, и поэтому на проводах тоже наросли сосульки. Близко синел зубчатый лес, манил к заснеженным елям.
Устьянцев снял очки — и все растворилось, надел — и все возникло так резко, будто вскрикнуло. Чудо! Он видит и летящую ворону, и тяжелые, пухлые сугробы, которые, как белые медведи, придавили крыши изб, и уши собак, и дырки в скворечниках, и яркие щели в заборах, и глубокие синие следы на слепящем снегу, даже тоненькие лапки воробья. Да здравствуют эти соломинки-лапки!
Скользящие одноликие тени превратились в людей. И какие же эти люди разные! Вот старик в полушубке, с рыжей бородой, девушка в зеленом пальто, а вон парень в телогрейке и ватных брюках. На плече он несет упруго колышущуюся звонкую пилу. За ним шагает красивый большой мужчина в черной собачьей дохе с белым рукавом. Прошли два школьника. Один, в заячьей шапке, что-то рассказывал, яростно махая руками. Вот на лице его изобразился ужас, вот оно стало таинственным, а потом сердитым.
Устьянцев счастливо смеялся.
Густо-синее небо и пушистая белая земля говорили и говорили ему о чем-то, и сердце разрывалось от странной радостной тоски. «Неужели я когда-нибудь исчезну с этой земли?» — подумал он и вспомнил, как умер во сне и какой ужас, отчаяние и страсть к жизни обрушились на него.
Устьянцев заглянул в библиотеку. В ней от солнечного снега на улице было очень светло, на стенах висели портреты писателей, веселили ярко выкрашенные, промытые полы. За барьером, отполированным локтями, ходила тоненькая Валя в белом свитере, в черных валенках с серыми, толсто подшитыми подошвами.
Валя удивленно посмотрела на Устьянцева и улыбнулась. При улыбке верхняя губа ее забавно поднималась к носу, обнажая зубы. Они были очень белые и неровные: один чуть западал, другой чуть выпирал, словно им было тесно и они выжимали друг друга.
Устьянцев радостно смотрел на нее.
Прибежала запыхавшаяся доярка Нюся, платок ее сполз на плечи. Она попросила стихи о Восьмом марта и о выборах:
— На вечере буду читать.
Валя подобрала ей сборники. Нюся шепнула:
— Ну, а теперь дай еще книгу про любовь, только чтобы, знаешь, дух захватывало!
Валя подала ей «Вешние воды» Тургенева.
— Здорово?
— Не оторвешься.
Девушка засмеялась, зыркнула черемухово-черными глазами на Устьянцева, спрятала книгу на груди под шалью и убежала. Шофер попросил книгу о двигателях внутреннего сгорания.
Устьянцев, радуясь тому, что может прочитать на корешках заглавия книг, быстро заговорил:
— Мерзавец он, этот самый Истомин! Вы же среди сокровищ живете! — Высоко поднял «Тихий Дон». — Принести людям такую книгу! Да разве это малое дело? — Глаза его под очками увлажнились, он схватил другую книгу и потряс ею. — А Блок? Его стихи о России, о ее неоглядных далях, о ее бесконечных дорогах, о песнях ее ветровых… А его стихи о любви!
Он раскрыл лиловый томик, прочитал:
О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твое лицо в простой оправе
Передо мной сияло на столе.
А вот это, вот это! — выхватил он новый том. — Это же, черт возьми, вся Родина! Ее леса, реки, облака, запахи, звуки. Это мудрец Пришвин! Вы только послушайте и поймите! — И опять он читает, изумленный: — «Там, где тогда мчались весенние потоки, теперь везде потоки цветов».
И мне так хорошо было пройтись по этому лугу; я думал: «Значит, недаром неслись весной мутные потоки».
Устьянцев, то и дело поправляя очки, зашел за барьер, выхватывал книгу за книгой… Перед Валей возникали и Дон-Кихот, и Ромео с Джульеттой, пахли и хрустели антоновские яблоки Бунина, и плакала дама с собачкой, и гремели стихи Маяковского.