Катя вышла проводить доктора. Стогов сел в кровати и прислушался — голосов не было слышно.
Над ним висел портрет — круглое, беззаботное лицо с ямками на щеке и на подбородке. Пухлые, чуть вывернутые губы как будто слегка дрожали от сдерживаемого смеха. А сейчас под портретом было это же лицо, но изможденное, серое, с впалыми щеками.
Катя задержалась дольше, чем следовало. Войдя, она заговорила таким же, как и доктор, бодрым голосом:
— Сейчас я возьму такси — и в больницу! А месяца через два укатим в Москву. Ничего, все в порядке!
Стогов посмотрел жене в глаза, похлопал ее поруке.
Катя подошла к вешалке и забыла зачем. Потирая бровь, вернулась к столу и наконец вспомнила: надо одеться. Стогов понимал, что она торопится, но сдерживает себя: надевает плащ не спеша.
Кате уже сорок лет, как и Стогову, но она все еще свежа и женственна. Особенно хороши ее руки музыкантши. Они совсем девичьи.
— Я мигом! — Катя улыбнулась и ушла.
Стогов долго не мог вставить сигарету в мундштук: пальцы вздрагивали.
И Стогов и Катя окончили консерваторию. С тех пор пятнадцать лет работали вместе: он пел, она аккомпанировала. Десять лет он выступал в Москве по радио, а последние пять лет они разъезжали с концертами по всей стране.
Несколько песен и романсов в исполнении Стогова были записаны на пластинки.
Год назад Стогов заболел, ему удалили почку. После болезни почему-то исчез голос. Теперь Стогов говорил хрипло и тяжело. Операция была неудачной — Стогов продолжал болеть. Катя увезла его к родным на Волгу. И вот опять болезнь обострилась…
Вбежала Катя. Ее шумящий темно-красный плащ был забрызган дождем.
— Одевайся, Саша, — она подала брюки и полосатую куртку от пижамы.
— Подожди, — попросил Стогов. — Налей грузинского. Сухого. Нашего любимого.
Катя быстро глянула на него и не стала, как всегда, говорить, что вино запрещено врачами.
— И себе, — сказал Стогов ласково.
Катя наполнила бокалы.
— Посмотри мне в глаза, — попросил Стогов.
Он очень любил эти синеватые нежные глаза.
— За тебя! — сказал Стогов и чокнулся.
— И за тебя!
Видно было, что она глотает вино с трудом.
— Ну вот, а теперь… в путь, — Стогов поднялся.
Катя изо всех сил старалась унять сильную дрожь, вдруг охватившую ее, будто все тело вздрагивало, сотрясалось от ударов сердца…
Стогов обнял Катю за плечи: передвигать ноги было трудно. Неутомимый охотник, исходивший с ружьем сотни километров, сейчас он представлялся самому себе жалкой развалиной.
Не хотелось, чтобы в коридоре встретились соседи. Но там никого не было. Внезапно Стогов услыхал свой голос:
Стогов вспомнил, как репетировал этот романс, как был сначала недоволен своим исполнением, как потом записывал на пластинку. Ясно вспомнилось, что он чувствовал, когда пел.
— Слышишь? — спросил Стогов.
Катя улыбнулась.
Песня неслась из соседней комнаты. Зашумели аплодисменты.
— А! Это запись концерта в Колонном зале. Два года назад. Помнишь?
Катя кивнула.
И на крыльце слышно было пение: оно доносилось с площади. Стогов прислушался к голосу конферансье:
— Узнаешь? Ярослава Тромбицкая.
Робко моросил реденький и теплый дождичек, из тьмы вылетали мокрые желтые листья, шлепались в лицо. Негромко плескались и позванивали в водосточных трубах скудные струйки. О крышу, о стены дома невнятно скреблись и толкались со всех сторон ветви кленов. Невидимая во мраке, тихонько и беспечно смеялась парочка. Слегка пахло сырым песком, намокшими заборами, опавшими листьями и ванилью: где-то пекли пироги. Ветер дул слабо и мягко — так дуют на блюдце с горячим чаем. Осторожно кропили лицо мелкие дождинки. И в лад со всем этим плыл задумчивый сильный голос:
Все это вместе составляло осеннюю ночь. И думалось, что ей не будет конца. И эта ночь, и эта песня, и этот голос всегда будут повторяться — они вечные.
Ночь внезапно показалась Стогову весенней. Не было в ней отходящего, отлетающего. Нет, в этой тьме определенно, как весной, что-то зарождалось, таилось, готовое вот-вот громко заявить о себе.
С трудом преодолевая спуск по четырем ступенькам и зная, куда и зачем он едет, Стогов все же испытывал радостное волнение.
Над городом опять зашумели аплодисменты.
— Ты купи себе на зиму валенки, — проговорил Стогов. — Береги себя.
Такси мчалось по слабо освещенным улицам. Мокрый асфальт на площади отражал огни. Его облепили желтые листья кленов.
Перед шофером качались маятником две палочки: «дворники» сметали со стекла дождевые брызги. Над машиной торчал металлический прут радиоантенны. Стогов продолжал слушать свой концерт и здесь:
Я вас любил, любовь еще, быть может…
Стогов медленно провел по лицу рукой. Катя обняла его, чтобы не очень трясло, прижала к себе.
Молодой шофер в кожаной тужурке, без кепки, слушал, прищурив глаз и переломив одну бровь. Должно быть, песня напомнила ему что-то очень хорошее, и он сейчас или жалел, или вспоминал о чем-то.
Машина выехала из города и стала спускаться к берегу протоки, проскочила по деревянному мосту с прыгающими досками, взобралась на песчаный остров, густо заросший высокими тополями. Фары освещали частокол стволов.
Радио смолкло.
— Эх, здорово! — вздохнул шофер. — Это ведь нашенский певец, из нашего города! Монтером, говорят, работал, а потом как рванул на смотре самодеятельности, так все рты и разинули. Сразу же забрали учиться.
Катя глянула на Стогова, а он, сняв шляпу, смотрел на дорогу. Стогов очень любил глухие дороги в лесу. Немало побродяжил он здесь с ружьем.
— Ты подари мою берданку брату, когда встретитесь, — задумчиво проговорил Стогов. — Он тоже заядлый охотник.
Ярослава Тромбицкая объявила новую песню…
В свет фар попал серый заяц. Ослепнув, обезумев, мчался перед машиной, прижав уши. Шофер увеличил скорость. Заяц не мог вырваться из огненной полосы. Колеса приближались к нему.
— Не надо! — тихо попросил Стогов.
— Что, не надо?
— Не давите.
— A-а! А я частенько охочусь за ними таким манером. Газану — и крышка!
Шофер выключил свет, а когда включил — зайца уже не было…
Такси остановилось на другой стороне острова. Здесь приставал пароходик из Саратова.
Стогову казалось невозможным забыть этот берег и темный гулкий лес, запах увядшей листвы и шепчущийся дождик в ветвях.
— Отдай соседу «Войну и мир». Я у него брал, — напомнил он.
Лампочка тускло освещала закрытый ларек, окруженный пивными бочками, фанерную будку кассира с пустым окошечком, сырую песчаную тропинку, облепленную белыми рваными билетами, и несколько грузовиков, смутно проступающих во тьме под деревьями.
Сверкая огоньками, подплыл пароходик «Смелый», яростно шипя, выкатил на воду клубы пара и приткнулся к голубой плавучей пристани.
Волны баюкали дебаркадер, пахнущий смолой. Сходни — две доски с набитыми рейками — колыхались под ногами. Стогов сел на решетчатую скамейку около борта.
— А ты знаешь, я на этом пароходике плавал еще мальчишкой…
Пароходик загудел, словно проснулся и с воем зевнул. Звук долго и гулко катился между лесистыми островами.
Пассажиров было мало, да и те забрались от ветра в единственную каюту под палубой. Только двое сидели на палубных скамейках и, подняв воротники пальто, нахлобучив сырые, разбухшие кепки, дремали.
Над палубой была крыша, но с боков ничто не загораживало вида на Волгу. Ветер качал спасательные круги и лодку, поднятую над кормой.
Пароходик отчалил, погасив на палубе огни.
— Ты отослала маме письмо? — спросил Стогов, облокотись на перила и жадно смотря на уходящий во тьму остров, на черный зубчатый силуэт леса. В лицо ударяли-клевали редкие дождинки.