Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и вышли в шумящую комнату, сели рядом с Сережей и Женькой.
— Ну как, бродяга, узнал теперь настоящие сибирские пельмени? — спросил Юрий.
Женька сладко зажмурился, похлопал себя по животу и застонал от удовольствия. Сережка немедленно проделал то же самое, рассмешив ребят. Сидевшая вблизи Алексеевна, услыхав Юркин вопрос, пьяненько закричала:
— Ой да ребятишки! Смотрю я на вас, смотрю да как резну плакать! Многое вы не знаете. Ведь вы даже хлеб-то настоящий не знаете! Разве это хлеб — теперешние фабричные кирпичи?
— А чо им говорить, чо им говорить, — протараторила какая-то сдобная, тугая бабенка. Юрий никак не мог ее припомнить. «Наверное, чья-нибудь… свекровь, или сноха, или… как там еще?» — усмехнулся он.
— Бывало, мамаша поставит квашню на печь, а за ночь тесто и поднимется шапкой. — Алексеевна не говорила, а вдохновенно пела. — Не доглядишь — и сорвет оно тряпицу, и поплывет через край… В русской ведь матушке-печке пекли… Вытащит мамаша деревянной лопатой буханки с мучными донцами. Горячие, духовитые, язык проглотишь… Вкус домашней буханочки совсем другой, чем у кирпича. Куда там!
— Ну чего ты, милая, хочешь! — всплеснула руками мать Юрия. Лицо ее от пышущей плиты, от рюмки распарилось. — Они в городе-то и молоко настоящее не знают. Ведь хозяйка раньше кормила свою буренушку сенцом-поляком и пойло-то не всякое давала. Зато утром нальет молоко в кринки, а к вечеру в них на два, на три пальца сметаны. Потомит в русской печке, вытащит чугун, а на молоке пенка. Розово-коричневая. Теперь они и не знают, что такое пенка.
— И даже что такое чугун и русская печка — не знаем, — шепнул Женька, и Юрий засмеялся.
— А что вы хотите! — совсем разошлась мать. — Как запряжешь, так и поедешь! В колхозах по науке кормят коровенок: и силос им, и витамины всякие, и кукурузу, и еще бог знает что суют! А не подумают, что вкус молока от этого самого силоса да кукурузы совсем другой. Да просто никакого вкуса нет. Белую воду доят, только и всего.
— А чо им говорить, чо им говорить, — опять безнадежно махнула рукой «свекровь или… как там еще».
— Холера вас возьми, с вашей нонешной суетой! — глухим, загробным голосом закричала Валина бабушка. — А рыба-то, рыба? — Она прокричала это так, как обыкновенно кричат «караул». — Ведь они, — бабка тыкала ложкой в сторону Юрия с Женькой, — настояшшую-то рыбу и во рту не держивали. Ну, ладно, осетрину, семгу, белугу там, стерлядку всякую — это уж купцы жрали. А мы, простые люди, пироги-то стряпали да уху варили из кострюка, хариуса, ленка. Так это же двиствительно еда была! А теперь навезут в магазинишки всякую морскую срамоту — ешьте, мол, ребята! И едят. И даже не знают, что простой речной чебачишко в тышшу раз вкуснее любой этой морской рыбищи.
— А чо им говорить, чо им говорить!
— Ну, бабка, ну, дает, — хохотнул Валерий. — Прямо самого министра рыбной промышленности за жабры хватает!
— Ну, стерлядка там всякая да нельма — ладно уж, бог с ними! Но хлеб-то… Эти фабричные кирпичи…
— Да разве, Алексеевна, прокормишь домашним хлебом, домашними пирожками да пельменями такую махину, как наше государство? — вступила в разговор тетя Надя. — Без машин тут ничего не сделаешь.
За столом уже шумели вовсю. Несколько женщин затянули: «О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь…» Тетя Надя с удовольствием присоединилась к поющим: попеть она любила. Опустевшие тарелки наполняли снова дымящимися пельменями. Плыл папиросный дым, было душно; приоткрыли дверь из коридора в сени. Над полом заклубилось, потекло белое, морозное…
Юрий, Валя, Женька и Сережа вышли из-за стола, устроились в уголке и включили проигрыватель. Сличенко со страстью запел цыганские романсы.
— Это идет вторая часть родственной вечеринки, — сказал Юрий. — Ее еще можно терпеть.
Сережа забрался к нему на колени.
— Я тебя, кум, завсегда ценил, ценю и буду ценить, — клялся кому-то Юркин троюродный дядя, седой, косматый, в новом, еще не обмятом синем костюме.
— И, милый, да разве я забуду, как ты в голодное время выручил меня с мукой…
Они выпили и рванули коровьими голосами:
Здорово, здорово
У ворот Егорова,
Выпивали здорово
У ворот Егорова.
В одном месте целовались, в другом, вспоминая умерших и погибших на войне, — плакали.
Двое пожилых братьев начали ворошить старые обиды, припоминать всякие несправедливости. Голоса их становились все накаленнее… Вот прозвучал матерок… Кулак грохнул по столу:
— Умирать буду, а не забуду, как ты хотел выжить меня с ребятишками из отцова дома!
— Начинается третья, и заключительная, часть вечеринки, — грустно усмехаясь, прокомментировал Юрий.
— Ты бы лучше своей бабе на язык наступил, чтобы она не тарахтела на каждом углу!
Кто-то опять хватанул кулаком по столу, матюгнулся. Мать Юрия прикрикнула:
— А ну-ка, замолчите! Вашим обидам в обед сто лет!
— Все! Потихоньку смываемся, ребята, — шепнул Юрий. — Лучше побродим на свежем воздухе. Валюха, выскальзывай незаметно первая и жди нас во дворе.
Валя взяла тарелку, вышла в кухню и больше не вернулась.
— И я хочу с вами, — Сережка судорожно схватился за Юрия.
— Малыш! Я бы с удовольствием взял тебя, да уже поздно. И потом, на улице очень холодно: мама тебя не пустит. Ты пока поиграй в моей комнате. У тебя же там самолет и танк!
Сережка было расстроился, но, когда Юрий сказал, что попросит оставить его и они будут спать вместе, обрадованно убежал к своим игрушкам…
3
Развалины избенок вокруг дома были жутковатыми и призрачными в морозном туманце. А среди этих развалин частных владений пировал последний в квартале, еще не снесенный Юркин дом. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, доносился глухой шум, из трубы вился дым, и припахивало вокруг пельменями.
Со всех сторон подступали к нему котлованы, штабеля кирпичей и панелей, в которых были прорезаны окна и даже вставлены деревянные, еще не покрашенные сосновые рамы.
Старика такая опаляющая, пустынная ночь могла бы привести в отчаяние, но ведь Юрий, Женька, Валя — молоды, и поэтому свет, шум и радость были с ними, в их душах. А мороз, непролазные сугробы — эка невидаль! — они же родились и выросли среди всего этого.
Толкаясь, хохоча, бегая друг за другом, они разогрелись и оживили строительное нагромождение, среди которого начала прочерчиваться новая улица. Между пятиэтажными, уже заселенными домами увидели сколоченную из досок и покрытую льдом горку для ребятишек. И тут же бросились на нее, повалились друг на друга и с криками съехали. Потом барахтались на ледяной дорожке, подсекали ноги, не давали вставать. Юрий выбрался со льда на снег и побежал. Валя с Женькой бросились за ним. Нелепо размахивая длинными руками, запинаясь за все длинными ногами, он шарахнулся от них за остовы избенок с вырванными окнами и дверями. Уши меховой шапки болтались, как уши сеттера. Его искали, ловили, а он прятался в домишках. В них пахло известкой, развороченными печами, ржавым железом… В одной из хибар Женька настиг его. Юрий прыгнул на сетку оставленной хозяевами кроватешки, бросился в дыру окна, застрял в нем, рванулся и вдруг повалился вместе со стеной. Только чудом не покалечили его трухлявые бревешки. Женька едва успел выскочить из хибары, как с треском обвалился один конец потолка. Над остовом заклубилась пыль, посыпались с чердака листы какой-то бумаги.
Женька хохотал, схватившись за живот. Просмеявшись, он крикнул:
— Валя! Не бегай в избушки — придавит!
Юрий сел на толстую гулкую трубу — перевести дух. Шумно дыша, к нему подошли Женька с Валей. Из их ртов, как из тарелок с пельменями, валил пар. Юрий закурил, огляделся вокруг и уставился на еще дымящиеся пылью остатки жилища.
— Ребята, — проговорил он дрогнувшим голосом. — А ведь в этом домишке застрелился один студент. Николаем его звали.