На чтении «Машеньки» в кружке поэтов присутствовал профессор Макаров, в описаниях «Воскресенска» сразу узнавший Рождествено, которое он посетил всего полгода назад (перед отъездом из России). Он припомнил, что в этой Выре теперь школа, а во дворце, в Рождествене — детский дом. И даже в семейном склепе в Рождествене (о чудо!) еще теплится лампадка… Новый привет из Выры Набоков получил только сорок лет спустя.
На другом заседании кружка Набоков прочитал доклад о красоте и радостях… спорта. Примеры он приводил из области бокса, ибо следил за тогдашними знаменитыми матчами. Конечно, он больше говорил об ощущениях спортсмена, чем о приемах или тактике — об ощущении напряженности мышц, о странности переживаний боксера, получившего нокаут.
Шахматы тоже не были им забыты. Набоков участвовал в сеансе одновременной игры, который проводил тогда великий Нимцович в одном из берлинских кафе (Набоков проиграл, но совсем не позорно). Еще через неделю он играл с будущим чемпионом мира Алехиным, чувствуя, что скоро и этот матч ему пригодится, уже совсем скоро!
При выборах «мисс русская колония» на балу прессы Набоков вместе с Татариновым входил в жюри конкурса остроумия (лучший ответ на вопрос «Что значит современная женщина?»).
Потом проходили дебаты в Шубертзаале на темы «возвращенчества». Многие эмигранты, даже из тех, что были высланы под угрозой расстрела, склонялись теперь к возвращению на родину (некоторые вернулись и — надо отдать должное последовательности большевиков — были расстреляны). На вечере выступил Айхенвальд и напомнил слова Канта о двух благородных недугах человечества: тоске по чужбине и тоске по родине. «Мы не согласны с тем, что там творится, — сказал Айхенвальд о Советской России, — и мы будем изменниками родины, если, отрицая все, что там происходит, будем туда стремиться… Душою мы никогда не покидали родины — некуда нам и возвращаться».
Брайан Бойд описывает напряженную светскую жизнь Набокова в апреле 1926 года. 1 апреля — вечер у Каменки. Назавтра — в кино с Татариновым. Еще через день — театр (там давали Островского). В фойе Набоков встретил Офросимова (который был и режиссер и театральный критик), попросившего написать пьесу для его труппы. Встретил он там и бывшего своего учителя художника Добужинского, приехавшего в Берлин на открытие выставки. Еще через день он играл в шахматы. Потом ездил в Далем, в институт энтомологии, где познакомился с обаятельным русским энтомологом Мольтрехтом: они говорили о бабочках. Он ходил плавать со своим учеником Шурой Заком, играл в теннис с другим своим учеником, Сережей Капланом, что давало ему доступ в один из лучших теннисных клубов Берлина.
К той поре относятся и эпизоды его жизни, которые не так легко совместить с образом более позднего, скажем, американского или даже парижского Набокова. В одном из русских ресторанов играл скрипач — румын Спиреско, негодяй, побоями доведший жену до самоубийства и вышедший сухим из воды. Теперь он снова сиял в окружении поклонниц своего таланта, и вот при первом удобном случае (явившись в ресторан с Верой, с Мишей Каменкой и Мишиной женой) Набоков влепил «этой обезьяне» пощечину, а потом (как сообщал газетный репортер) «наглядно демонстрировал приемы английского бокса», пока Миша Каменка отбивал натиск оркестрантов, спешивших на помощь своему скрипачу.
И при всей этой бурной деятельности Набоков без конца писал рассказы. Теперь уже лучший эмигрантский журнал «Современные записки», дотоле прозы молодых эмигрантских писателей не печатавший, просил у него рассказ. Он писал стихи, закончил «Университетскую поэму», рассказывающую о мире его Кембриджа, в который он семь лет назад неожиданно упал из «русских облаков». В поэме этой — удивительное описание футбольного матча, образ старушки-уборщицы, которая когда-то, за пеленою времени, может, была полна юных соблазнов для студентов других времен — ведь время в этом древнем городке студентов течет без катаклизмов, без перерывов.
Описаны в поэме его ночные бдения над стихами, когда «в камине ласковый, ручной огонь стоит на задних лапах», и над словарем Даля, где «в последнем томе меж „хананагой“ и „ханжой“ „хандра“: тоска, унынье, скука». Есть здесь и рассказ о легкомысленной юной любви (о «псевдолюбви», как выражается один из московских набоковедов); есть и обращение к музе в конце:
летя, как ласточка, то ниже,
то в вышине, найди, найди же
простое слово в мире сем,
всегда понять тебя готовом;
и да не будет этим словом
ни моль бичуема, ни ржа;
мгновеньем всяким дорожа,
благослови его движенье,
ему застрять не повели;
почувствуй нежное вращенье
чуть накренившейся земли.
Вот такую почти «пушкинскую» поэму написал Набоков, а когда она была напечатана, он получил одобряющее письмо от одного из самых любимых своих поэтов — от Ивана Бунина.
Вскоре вышел его рассказ в «Современных записках» — высшая награда для молодого эмигрантского прозаика. Рассказ «Ужас» был одобрительно упомянут Михаилом Осоргиным в самой популярной эмигрантской газете Парижа — в «Последних новостях». Это был странный рассказ — очерк, напоминающий исповедь больного на приеме у психиатра, запись истории болезни. В рассказе описана даже не одна, а несколько разновидностей страха, и все мы встретим позднее у набоковских героев — и отчуждение от собственного образа, это «мимолетное чувство чуждости», и страх перед двойником, и страх смерти, когда герой пытается «осмыслить смерть, понять ее по-житейски без помощи религий и философии», и еще один «главный ужас» — когда в чужом городе вдруг порвалась его связь с миром и он «увидел мир таким, каков он есть на самом деле», когда привычные предметы «утратили… свой привычный смысл… и остался только бессмысленный облик, — как получается бессмысленный звук, если долго повторять, вникая в него, одно и то же обыкновеннейшее слово». Чем пристальнее вглядывался герой рассказа в людей, «тем бессмысленнее становился их облик… Думаю, что никто никогда так не видел мира, как я видел его в те минуты. Страшная нагота, страшная бессмыслица… Я был уже не человек, а голос, зрение, бесцельный взгляд, движущийся в бессмысленном мире. Вид человеческого лица возбуждал во мне желание кричать».
Героя спасает от безумия боль человеческого горя — телеграмма о том, что умирает его любимая. Он продолжает жить с чувством обреченности, зная, что «беспомощная боязнь существования когда-нибудь снова охватит» его и тогда ему не будет спасения.
Одновременно Набоков пишет коротенький и во многих смыслах замечательный рассказ — «Пассажир». Его герой — Писатель рассказывает, как однажды в спальном вагоне на верхнюю полку взобрался пассажир, который ночью стал рыдать. Писатель не видел его — видел только его «недобрую ногу», «крупный ноготь, блестевший перламутром сквозь дырку шерстяного носка»: «Вообще странно, конечно, что такие пустяки меня волновали, — но ведь с другой стороны, не есть ли всякий писатель именно человек, волнующийся по пустякам». В этом пятистраничном рассказике немало и других мыслей, не менее набоковских. Например: «— Да, жизнь талантливее нас, — вздохнул писатель… — Куда нам до нее! Ее произведения непереводимы, непередаваемы…» В «Пассажире» сказано и о непознаваемости того, что имела в виду жизнь, о глубинах и тонкостях человеческой жизни. Отсюда уже недалеко до набоковских «ненадежных» рассказчиков и биографов…
Осенью Набоков сел за пьесу, заказанную Офросимовым. В пьесе свои правила игры, позволяюшие вольно обращаться со временем, и это доставило ему удовольствием. Пьеса называлась «Человек из СССР». Это были сцены из эмигрантской Жизни: русский кабак, русский пансион, участие в съемках фильма о революции. Герой занимается какой-то подпольной деятельностью и ездит в СССР под видом коммивояжера. Он уезжает туда снова и, может, не вернется. Любящая жена так же, как и он, готова на самоотречение. В этой жалкой, заплеванной эмиграции есть место мужеству, любви и подвигу. Пьеса (как и недолгое участие в группе Яковлева) показывает, что тема подвига, которая возникнет вскоре в романе носящем такое же название, не была неожиданной для Набокова тех лет.