Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Инок ласковый, мы реем
над твоим монастырем,
да над озером, горящим
синеватым серебром.
Завтра, милый, улетаем
— утром сонным в сентябре.
В Цареграде — на закате,
в Назарете — на заре.
Но на север мы в апреле
возвращаемся, и вот
ты срываешь, инок тонкий,
первый ландыш у ворот…

Лондонскому житью набоковского семейства пришел конец… Делать В.Д. Набокову в Лондоне оказалось нечего. Сотрудничество в газете «Нью Раша» интересовало его все меньше. Друзья звали в Берлин. Там был И.А. Гессен, который вел успешные переговоры с немецким магнатом Ульштейном о создании издательства «Слово». Гессен полагал печатать «Архив русской революции» и открыть его воспоминаниями В.Д. Набокова. В Берлин переселился из Финляндии и А.И. Каменка, заявлявший, что необходимо приступить к изданию газеты.

«Это убеждение, — вспоминал И.В. Гессен, — тесно сплеталось у него с личным мотивом: верный и заботливый друг, он считал необходимым вернуть В.Д. Набокова к активной деятельности не только из дружеской близости к нему, а и потому, что очень высоко ставил моральный авторитет, которым Набоков пользовался в России… само собой разумелось, что если газета осуществится, я должен стать рядом с Набоковым — нас связывали узы двадцатилетней, совместной и согласной общественной деятельности и все крепнувшей безоблачной дружбы. За неимением у В.Д. редакторского опыта… оставить его одного было по меньшей мере некорректно».

Будущие сотрудники искали название для новой газеты, созвучное прежней «Речи». Младший Владимир Набоков предложил назвать газету «Слезы». В.Д. Набоков предлагал название «Долг», имея в виду долг перед Россией. Газета вышла под названием «Руль». Выход первого номера совпал с поражением Врангеля и новой эвакуацией из Крыма. Примерно в то же время наметился и раскол в кадетской партии. Милюков призывал отказаться от надклассового характера партии и сблизиться с эсерами — он тянул партию влево, и часть кадетов пошла за ним. В.Д. Набоков остался верен прежним кадетским идеалам.

Летом отец и сын Набоковы заключили пари. Разговор зашел у них как-то о романе Ромэна Роллана «Кола Брюньон», книге, написанной старинным языком, изобилующим аллитерациями, ассонансами, внутренними рифмами, игрой ритма: говорили о том, как трудно такую книгу переводить. Лоди сказал, что берется перевести эту книгу на русский, сохранив всю игру языка и стиля. Вот тогда и было заключено пари.

В Кембридже Лоди много работал в ту пору над переводами английской поэзии. Он переводил Руперта Брука, О. Сэлливэна, Теннисона. Теперь прибавился перевод повести Роллана, которую он решил окрестить «Николка Персик».

И все же главным увлечением В.В. Набокова в ту пору оставались русская литература и русский язык. «Из моего английского камина, — вспоминал он впоследствии, — заполыхали на меня те червленые щиты и синие молнии, которыми началась русская словесность. Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира».

Однажды на книжном развале он купил у букиниста четырехтомный словарь Даля. Четырехтомник этот стал его любимым чтением и позднее путешествовал за ним по свету, с неизбежностью размещаясь на рабочем столе или близ кушетки вместе с пепельницей и пачкой сигарет. Курил он беспрерывно…

В августе Набоковское семейство (вместе с бабушкой Марией Фердинандовной) перебралось в Берлин и поселилось на окраине города, в Грюневальде (по грюневальдскому лесу и нынче бродят тени набоковских героев).

В октябре возобновились занятия в Кембридже, и Набоков писал матери в Берлин:

«Мама, милая, вчера я проснулся среди ночи и спросил у кого-то — сам не знаю, у кого — у ночи, у звезд, у Бога, неужели мы и в самом деле больше никогда не вернемся, неужели все и в самом деле кончено, стерто, уничтожено… ?.. Мама, мы ведь должны вернуться, правда, не может быть, чтобы все это умерло, обратилось в прах — подобная мысль может свести с ума! Мне так хочется описать каждый кустик, каждую веточку в нашем чудном парке в Выре — этого никому не понять…»

Разве не удивительно, что он сумел поделиться этим унесенным в изгнание царством — парком, домом, — поделиться не только с сотнями русских эмигрантов, но и с миллионами людей, русских и нерусских, населяющих эту планету и еще не разучившихся читать? Разве не удивительно, что он сумел До старости сохранить это желание, с такой силой владевшее им уже в двадцать лет?

Вы заметили, конечно, что Набоков очень откровенен с матерью, очень близок к ней духовно — ей он все мог рассказать, зная, что она все сможет понять, простить ему, все оправдать. Когда писал отцу, он был сдержанней — он должен был думать о том, чтоб выдерживать высочайший уровень отцовского благородства. Характерно письмо к матери в начале ноября 1920 года. Невольно задумываешься, смог ли бы он так написать отцу? Письмо посвящено было политике, да еще и выражало солидарность с той критикой Г. Уэллса, с которой В.Д. Набоков выступил в лондонской газете «Нью Раша». Любимый писатель отца и сына Набоковых Г.Дж. Уэллс (некогда бывавший у них в гостях в Петербурге, в доме на Морской) совершил двухнедельную поездку в Россию вместе со своим сыном Дж. Уэллсом. Фабианский социалист Уэллс полон был надежд на свершения «кремлевского мечтателя» и политику большевиков. Конечно, они там допускают кое-какие жестокости, но виновата в этом блокада союзников, а вовсе не теории большевистского марксизма. Словом, поездка в кровавую Россию 1920 года произвела на Уэллса обнадеживающее впечатление. А в ноябре того же года молодой Набоков и его сосед Миша Калашников провели вечер в гостях у одного из соучеников по Тринити Коледжу, где присутствовал сын Уэллса Джордж. Вот что Лоди писал матери об этой встрече:

«Если верить Уэллсу, то все великолепно, и если Иван Иваныч еще не может купить ананасы, то это лишь по вине блокады… Взгляни только на этих путешественников… по-русски говорят хуже, чем я по-исландски.

„В целом, знаете ли, там вовсе не плохо. Работяги по-настоящему довольны. Очень трогательно видеть их деток — такие веселые ребятишки — носятся по школьному двору“ и так далее и тому подобное.

Мы с Калашниковым вышли из себя. Дошло до того, что я обозвал социалистов мерзавцами. А кончилось тем, что Мишка вскочил и с бешено пылающим взором стал орать: „Смерть евреям!“ Смех и грех…

…Я сказал ему [Уэллсу]: „Но ведь столько людей убито, столько душ искалечено, угнетено“… И этот фабий сын ответил: „А казаки? А кишиневский погром?“ Болван.».

С сыном Уэллса все ясно — отец его всю жизнь был социалистом и хотел видеть лишь то, что подтверждало его теории. Блокада и царский террор (довольно ведь умеренный по сравнению с эскалацией ленинского террора) сгодились ему лишь как аргументы для защиты своей веры. Парадокс в том, что и В.Д. Набоков, который первым выступил некогда против кишиневского погрома, из-за одного только разоблачения большевизма рисковал нынче оказаться для западных социалистов в одной куче с «монархическим отребьем».

Парадоксально и другое. Молодой Набоков выступил в одной компании с монархистом Калашниковым, отстранившись от него не слишком выразительным комментарием («смех и грех»). Как верно замечает благожелательный биограф Набокова Брайан Бойд, «эксплуатация классовой ненависти кажется ему менее извинительной, чем что бы то ни было на свете». Снисходительная реплика Лоди о выкриках Калашникова была, пожалуй, даже предательством по отношению к идеалам отца, по отношению к его друзьям — трогательно преданному Каменке, верному единомышленнику Гессену… «История показала ему в совсем недалеком времени, что расовая ненависть может быть еще более грязной», — завершает Б. Бойд. Молодой новозеландский исследователь прав — уроки, которые вскоре преподала Набокову судьба, были жестокими. Не пришлось ждать недалекого фашистского шабаша в Берлине, ибо первые фашисты — русские и немецкие — уже бродили в ту пору по берлинским улицам. Они были неподалеку и уже занесли руку над семьей Набокова… Промозглой берлинской ночью перед особняком, где жил старый Эмиль Ратенау, отец немецкого министра иностранных дел Вальтера Ратенау, одаренного философа и политэконома, блестящего политика и крупного промышленника, бродил странный, полупомешанный человек. Его звали Людвиг Мюллер. Встав в тени дома, он разглядывал фриз на фасаде, водил пальцем, шевелил губами: «Сорок шесть, сорок семь, сорок восемь, ага, шестьдесят шесть! Люциферство… Еще раз… Сорок два, сорок три…» Таращась в полумрак, он насчитал на скульптурном фризе 66 статуэток и понял, что набор этот символизирует число коронованных голов в Европе, которые должны пасть на плахе. Он понял, что в этом фризе крылась тайна русской и немецкой революции. Ибо Вальтер Ратенау, сын старого Эмиля, без сомнения, мудреца Сиона, был наверняка агентом Сиона, а ведь существовал и еще один страшный агент Сиона по фамилии Милюков. Безумный полуночник Мюллер узнал о нем от своего русско-немецкого друга Теодора Винберга. Теодор Винберг дал Мюллеру для перевода великую книгу — «Протоколы сионских мудрецов». Теодор Винберг был уверен, что эта книга откроет глаза немецкому народу…

27
{"b":"199104","o":1}