В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щёках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
— Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своём и насильно совал лепёшку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
— Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
— Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к её плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы её тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днём уменьшался вес лепёшки. В чёрное тесто всё больше подсыпалось толчёной серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.
Лишь у немногих холопей оставался ещё малый запас мороженой редьки.
На Крестопоклонной[21] боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.
Пришлось нести в заклад всё, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.
В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.
Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая при случае должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.
В канун Миколина дня[22], после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.
Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперёд Онисима.
Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слёзы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.
— Не с лихим мы делом, а с челобитною.
Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.
— Невмочь робить доле на господаря. Измаял нас голод-то.
Один из холопей поднялся и прямо посмотрел в глаза спекулатарю.
— Пожаловал бы князь-боярин нас милостию да дозволил бы хлеба добыть в слободе аль в городу.
Спекулатарь раздумчиво пожевал губами.
— Доведёшь ты, Неупокой, холопей до горюшка.
Резким движением Неупокой провёл пальцем у себя по горлу.
— Ежели единого утресь недосчитаешься, — секи мою голову.
Холопи ушли за курганы дожидаться решения князя. Ваське пришлись по душе слова Неупокоя и смелое поручительство его за целость людишек. Он отозвал товарища в сторону.
— А что, ежели и впрямь кто не вернётся? Отсекут голову — не помилуют?
Неупокой самоуверенно улыбнулся.
— Ежели нету в человеке умишка, буй[23] ежели человек, тому и голова ни к чему.
И, ухарски заломив баранью шапку, присвистнул.
— А моя голова при мне будет. Не зря яз во дворянах родился.
Притоптывая и напевая какую-то непристойную песенку, он отошёл от рубленников и смешался с толпой. Васька недоверчиво ткнулся губами в ухо Онисима:
— Дворянин?
Старик разгладил бороду и прицыкивающе сплюнул.
— Дворянин. За долги подался к нашему боярину в кабалу. — Он понизил голос до шёпота и подозрительно огляделся: — На словеса солодкие умелец тот Неупокой. Токмо, сдаётся мне, не зря князь его примолвляет. Не в языках ли держит его.
На дороге замаячила тощая, как высохшая осокорь, тень спекулатаря. Сдержанный говор толпы сразу оборвался и перешёл в напряжённое ожидание.
Остановившись у кургана, спекулатарь высоко воздел руки и молитвенно закатил бегающие рысьи глаза.
— От господаря нашего, князь-боярина Симеона, благословение смердам.
Холопи упали ниц.
— Внял боярин челобитной. Жалует вас прокормом, кой измыслите сами себе на слободе.
Весело поднялись людишки и поклонились спекулатарю в пояс.
Вечерело. Брюхо неба разбухло чёрными, слегка колеблющимися облаками. Из леса, цепляясь за сучья и оставляя на них изодранные лохмотья, тяжело ползла на курганы мгла. С Новагородской стороны зашаркал по земле мокрыми лапами промозглый ветер, с неожиданным воем взвился и распорол брюшину неба. На мгновение сверкнула серебряная пыль Ерусалим-дороги[24] и снова задёрнулась чёрным пологом. В приникшей траве о чём-то тревожно и быстро зашушукались частые капли дождя. Редкие кусты при дороге обмякли, поникли беспомощно и стали похожи на отшельников, творящих в сырой и тесной пещере бесконечные моления свои.
У починка Васька отстал от товарищей и ощупью пробрался в сарайчик.
Вздремнувшая Клаша испуганно очнулась от прикосновения холопьей руки.
— Ты, никак?
И, услышав знакомый шёпот, с облегчением перекрестилась.
— Со сна почудилось — домовой соломкой плечо лехтает моё.
Выводков по-кошачьи ткнулся и мягко провёл головой по её шее.
— Вечеряла, Кланя?
Девушка сердито фыркнула и отодвинулась.
— С кем гулял, того и пытай.
Горделивою радостью охватили сердце холопя неприветливые слова.
— Выходит, не любы тебе поздние гулянки мои? — и порывистым движением привлёк её к себе.
— Уйди ты, не займай.
Она зарылась головой в солому и смолкла.
Выводков приложился губами к тёплому плечику. Клаша не двигалась. Раздражение её уже улеглось, сменяясь неожиданно охватывающей всё существо истомною слабостью.
— Да не с девками яз гулял, а с иными протчими сдожидался боярской воли в слободу идти за прокормом.
Залихватски присвистнув, он до боли сжал покорно поддающуюся прохладную руку.
— Обойди меня леший в лесу, ежели не сдобуду для сизокрылой моей молочка да и жиру бараньего на похлёбку!
Лицо девушки ожило в мягкой улыбке. Насевшие было сомнения растаяли, как на утреннем солнце туман.
— Ничего мне не надобно… Токмо бы…
Клаша стыдливо примолкла, но тут же закончила торопливо:
— Токмо бы ты в здравии домой обернулся.
Рубленник поцеловал её в щёку и встал.
— Прощай. Не отстать бы от наших.
Он приложил руку к груди и тряхнул головою.
— Ежели б ведомо было тебе, Кланюшка, колико ношу яз в сердце своём к тебе…
И, не договорив, побежал из сарая вдогон толпе, крадущейся в кромешном мраке к слободе.
Холопи остановились у заставы для короткого отдыха.
Дождь прошёл, но тьма, окутанная могильною тишиной, казалась ещё плотнее и непрогляднее. Напряжённый слух не улавливал ни единого шороха жизни. Не тревожили даже шаги дозорных стрельцов, укрывшихся в вежах[25] от непогоды.
Первым поднялся Неупокой.
— Абие и починать! — объявил он решительно и разбил людишек на три отряда. — Како станем посереду и краям, тако свистом первую весть возвестим. А по второму свисту жги, не мешкая!
Промокшие насквозь холопи послушно поползли в разные стороны.
Короткий свист прорезал насторожённую мглу.
Сбившиеся в кучку стрельцы мирно дремали в веже. Один из них лениво встал, но, выглянув на улицу, вернулся поспешно к товарищам. Зябко поёживаясь от пронизывающей сырости, он нахлобучил на глаза шапку и сочно зевнул.
— А? Кличут, никак? — сквозь сон промычал сосед в тотчас же стих.
Чёрными призраками неслышно сновали холопи, ощупью добывая солому.
Неупокой переждал немного и дважды оглушительно свистнул.
Стрельцы вскочили и, толкая друг друга, выбежали из вежи.