Только теперь я припоминаю одну картину над погребком в Бауэри, носившую название «Заеденная клопами». Случилось так, что я как раз вышел от одного безумца, направляясь домой, – это был профессиональный визит, не лишенный вместе с тем приятности. Разгар дня, грязная труба Бауэри давится сгустками харкотины. Сразу за Купер-сквер три оборванца распластались на асфальте под фонарем – картинка а-ля Брейгель. В пассаже с дешевыми магазинчиками кишмя кишит народ. Дикая, нечеловеческая песнь несется над улицей, словно человек с мясницким ножом в белой горячке прокладывает себе дорогу. И там, над покосившейся дверью в погребок, намалевана эта картина под названием «Заеденная клопами». Нагая женщина с длинными волосами цвета соломы лежит на кровати и скребет себя. Кровать плавает в воздухе, и возле нее приплясывает мужчина со спринцовкой. Вид у него в точности такой же полоумный, как у тех евреев с железными кольцами. Картина вся усеяна точками – означающими космополитичное кровососущее бескрылое сплюснутое насекомое красновато-коричневого цвета с отвратительным запахом, которое населяет дома, постели и проходит под внушительным названием cimex lectularius[177].
И вот, взгляните на меня, теперь я наношу стигматы сухой кистью деревьям. Облака усеяны постельными клопами, вулкан извергает постельных клопов; клопы ползут вниз по крутым меловым утесам и топятся в реке. Я как тот молодой иммигрант со второго этажа из стихотворения, кажется, некоего Ивановича, который мечется в постели, мучимый неотвязными мыслями о своей несчастной голодной, никчемной жизни, о том, что все прекрасное для него недостижимо. Вся моя жизнь как будто завязана в этот грязный носовой платок – Бауэри, которую я проходил изо дня в день, год за годом, которая подобна оспе и чьи следы никогда не исчезают. Если у меня и было тогда имя, так это Cimex Lectularius. Если и был дом, так это скользящая кулиса тромбон. Если и было страстное желание, так отмыться как следует.
Я в ярости хватаю кисть, макаю поочередно во все краски и мажу, мажу кладбищенские ворота. Я мажу до тех пор, пока нижняя часть картины не покрывается слоем краски, густым, как шоколад, пока от запаха пигмента не начинает свербить в носу. И когда картина окончательно загублена, я некоторое время сижу безрадостно и бесцельно.
А потом на меня вдруг нисходит настоящее озарение. Я тащу лист к ванной и, хорошенько намочив его, тру щеточкой для ногтей. Я тру и тру, потом переворачиваю вверх ногами, давая стекающим краскам загустеть. Затем осторожно, очень осторожно, расстилаю лист на письменном столе. Это шедевр, говорю вам! Последние три часа я сидел и разглядывал его…
Вы можете сказать, что этот шедевр – просто дело случая, и будете правы! Но тогда то же самое можно сказать и о 23-м псалме. Каждое рождение чудесно – и вдохновенно. То, что теперь явлено моим глазам, есть плод бесчисленных ошибок, отступлений, уничтожений сделанного, колебаний; оно также плод неизбежности. Вам захочется воздать должное щеточке для ногтей и замачиванию. Воздавайте на здоровье. Кому угодно и чему угодно. Данте, Спинозе, Иерониму Босху. Доходности Société Anonyme[178]. Внесите в гроссбух: Тетушка Милия. Так. Сведите баланс. Не хватает одного цен та, да? Если б только можно было достать монетку из кармана и так свести баланс, вы бы сделали это. Но вы имеете дело уже не с реальными центами. Нет такой машины, достаточно умной, которая бы изобрела, подделала тот – несуществующий – цент. Мир реального и поддельного остался позади нас. Из вещественного мы сотворили неуловимое.
Как только вам удастся точно свести баланс, вы потеряете картину. Сейчас у вас есть неуловимое, случайное, и вы сидите всю ночь перед раскрытым гроссбухом и колотитесь о него головой. Баланс не сходится, вы в минусе. Все живое, интересное отмечено знаком минус. Стоит вам найти плюсовой эквивалент, как вы оказываетесь ни с чем. У вас будет лишь это мнимое, мимолетное нечто под названием «баланс». О балансе никогда нельзя сказать, что он есть. Это такое же надувательство, как остановка часов или призыв к перемирию. Вы подбиваете баланс, дабы придать себе гипотетического веса, придать смысл вашему существованию.
Я никогда не был способен свести баланс. Всегда я оказываюсь с минусом того или иного. Потому-то у меня есть причина продолжать. Я пытаюсь подвести итог всей своей жизни для того, чтобы остаться ни с чем. Чтобы добиться этого, необходимо расположить бесконечность чисел. Именно так: в жизненном уравнении мой знак – бесконечность. Чтобы оказаться нигде, необходимо пересечь все известные вселенные: необходимо быть везде, чтобы оказаться нигде. Чтобы получить беспорядок, необходимо разрушить все формы порядка. Чтобы достичь безумия, необходимо достичь невероятных степеней здравомыслия. Все сумасшедшие, чьи работы вдохновляли меня, обладали толикой холодной рассудочности. Они ничему не научили меня – потому что балансовый отчет, который они завещали нам, был подделан. Их расчеты бесполезны для меня – потому что цифры были изменены. Чудесные бухгалтерские книги с золотым обрезом, которые они завещали нам, обладают жуткой красотой растений, распускающихся в ночи.
Мой шедевр! Он как заноза под ногтем. Я спрашиваю вас: теперь, когда смотрите на него, видите ли вы в нем зауральские озера? видите безумного Кощея, балансирующего с бумажным зонтиком? видите триумфальную арку Траяна, проступающую сквозь азиатский дым? видите пингвинов, оттаивающих в Гималаях? видите семинолов и кри, бесшумно проскальзывающих в кладбищенские ворота? видите фреску с верховий Нила с изображением летящих гусей, летучих мышей и вольеров для птиц? видите изумительные седельные луки крестоносцев и струящуюся по ним слюну? видите вигвамы, изрыгающие огонь? Видите яму со щелоком, кости мула и поблескивающую буру? а гробницу Валтасара или шарящего в ней вурдалака видите? а новые устья, что проложит себе Колорадо? видите вы морских звезд, лежащих на спине, и поддерживающие их молекулы? видите слезы в глазах Александра или скорбь, вызвавшую их? видите чернила, питающие пасквили?
Боюсь, вы ничего этого не видите! Вы видите только бледного посиневшего ангела, замерзшего среди ледников. Вы не видите даже зонтичных спиц, потому что вы не приучены приглядываться к ним. Но вы видите ангела и видите конский зад. И вы можете оставить их себе: они нарисованы для вас! Теперь на ангеле нет оспин – только холодное голубое пятно света, в котором рельефно выделяются впалый живот и сломанные крылья. Ангел там для того, чтобы показать вам дорогу на Небо, где все – плюс, и никаких минусов. Ангел присутствует там как водяной знак, как гарантия того, что вы все видите верно. У ангела не бывает зоба; это у художника бывает зоб. Ангел там для того, чтобы бросить веточку петрушки вам в омлет, вдеть трилистник вам в петлицу. Я могу убрать мифологию из конской гривы; могу убрать желтизну из Янцзы; могу убрать эпоху из человека в гондоле; я могу убрать облака и тонкую бумагу, в которую были завернуты букеты с ветвистой молнией… Но ангела убрать не могу. Ангел – мой водяной знак.
Мужской портной
Мой девиз: всегда весел и счастлив!
День обыкновенно начинался так: «Попроси такого-то дать немного денег вперед, в счет заказа, но будь с ним пообходительнее!» Чувствительные подонки, все эти старые пердуны, которым мы угождали. Одного этого было достаточно, чтобы кого хочешь заставить пойти напиться. Мы располагались как раз против «Бара Олкотта», портные Пятой авеню, хотя и не на ней самой, а рядом. Совместное предприятие отца и сына, в котором кассу держала мать.
По утрам, в восемь или около того, я совершал бодрую интеллектуальную прогулку от Диленси-стрит и Бауэри до ателье за углом «Уолдорф-Астории». Как бы быстро я ни шел, старик Бендикс непременно появлялся раньше меня и скандалил с закройщиком, потому что ни одного из боссов еще не было на работе. И как только так получалось, что нам никак не удавалось прийти раньше старого придурка Бендикса? Делать ему было нечего, этому Бендиксу, как только бегать от портного к рубашечному мастеру, а от него к ювелиру; его кольца то болтались на пальцах, то были тесны, его часы или отставали на двадцать пять секунд, или убегали вперед на тридцать три. Он скандалил со всеми, включая своего семейного врача, с ним из-за того, что тот не смог предотвратить образование песка у него в почках. Если в августе мы шили ему пальто балахоном, то к октябрю этот сак становился ему слишком велик или слишком мал. Когда он не мог придумать, на что пожаловаться, то надевал брюки, которые сидели на нем как влитые, чтобы иметь удовольствие устроить разнос брючному мастеру за то, что тесно его, Г. У. Бендикса, яйцам. Жуткий тип. Вспыльчивый, капризный, мелочный, блажной, скаредный, своенравный, злобный. Когда я теперь оглядываюсь на то время и вижу родителя, подсаживающегося, обдавая спиртным духом, к столу со словами: «Проклятье, что ж никто из вас не улыбнется, что ж вы такие смурные», – мне становится жаль его и всех мужских портных, которые были вынуждены лизать задницу богачам. Если б не «Бар Олкотта» напротив и не пьянчуги, которые составляли ему компанию, бог знает, что сталось бы с родителем. Дома он, конечно, не находил понимания. Моя мать совершенно не представляла, каково это – лизать задницу богачам. Единственное, в чем она была дока, так это охать и стенать день напролет, и от ее оханья и стенанья улетучивался хмель из головы и стыли картофельные клецки. Глядя на ее вечное беспокойство, и мы – мой брат и я – стали настолько нервными, что готовы были поперхнуться собственной слюной. Брат был слабоумным и действовал на нервы родителю даже больше, чем Г. У. Бендикс со своим: «Пастор Такой-то собирается в Европу… Пастор Такой-то собирается открыть кегельбан» и так далее. «Пастор Такой-то – осел, – говорил родитель, – и почему клецки холодные?»