Утробная жизнь
«Черную весну» сложно назвать «романом». Скорее, это сборка, сборник текстов или даже скетчей, изданных под одной обложкой, обладающий тем не менее внутренним единством, которое задается общей темой и личностью повествователя[95]. Эта книга сохраняет, дополняя, и ту версию вселенной, которую Миллер предъявил в «Тропике Рака». Что это за версия? В основании действительности Миллер видит покой и пустоту, рождающую энергию, которая, в свою очередь, дает жизнь всем явлениям мира и приводит в движение вселенную. На уровне микрокосмоса эта энергия соответствует бессознательному, являющемуся, с точки зрения Миллера, ядром человеческого «я». Микрокосм, то есть человек, становится главным объектом писательского опыта и исследования в «Черной весне». Однако Миллер, используя астрологические аллюзии, постоянно подчеркивает единство макро– и микромиров, представляя человека в духе ренессансных гуманистов как элемент вселенной и в то же самое время как ее модель. Человек несет в себе все сущностные составляющие Космоса, и его мир видится автору «Черной весны» полем противоборства сил, управляющих Природой: «Уран предопределил мою неумеренную приверженность к противоположному полу, горячим потрохам и грелкам. Но доминирует в моем гороскопе Нептун. Это означает, что я состою из водянистой жидкости, что я непостоянен, донкихотлив, необязателен, независим и переменчив. А также задирист»[96]. «Черная весна», как и «Тропик Рака», ироничной интонацией задает миллеровскую концепцию мира и человека, причем задает ее не абстрактно-отвлеченно, а в образах, в бытовых сценах жизни.
Процессы, которые описаны в «Черной весне», происходящие в микрокосмическом пространстве, то есть затрагивающие внутренний мир человека и его тело, зеркально отражают то, что происходит на уровне макрокосмоса. Изначально бессознательное (общее) и субъективное (частное) пребывают в единстве. Взросление, формирование личности, субъективного «я», приводят человека к их разрыву. Внутренний мир человека распадается на ощущения, закрывающие от него основание жизни и основание его собственного «я». Он замыкается в своем отчужденном, субъективном мире, в скорлупе своей личности.
Миллер описывает этот процесс распада следующим об разом: «Нам и впредь не светит ничего лучшего, нежели жить расколотыми на бесчисленное множество осколков, двигаться, подобно сороконожке, чьи бесшумно шевелящиеся лапки непрерывно впитывают воздух; мы движемся, выпуская во все стороны чувствительные волоконца, жадно вбирающие вкус прошлого и аромат грядущего, и все кругом теряет определенность, преображаясь в музыку и печаль; так, утверждая собственную фрагментарность, противостоим мы цельному окружающему миру. И все в нем по мере нашего движения распадается на мириады искрящихся осколков»[97]. Писатель вновь, как и в «Тропике Рака», видит человека, замкнутого на себе и существующего благодаря инерции энергии, ослаб ленной и трансформировавшейся в чисто биологическую. Такой человек пытается отстоять свой мир, усилить субъективное «я». В этой ситуации он не может управлять собственной природой, бессознательным. Он является ее пассивным агентом и подчиняется общему развитию материального мира, вступая в противоречие с замыслом, с миропорядком. Личность принимает заданную извне логику биологической жизни, навязанную природой (бессознательным). Постепенно складывающееся субъективное «я» оказывается для человека чужим, не его собственным, не соответствующим его изначальной сущности. Личность теряет свою идентичность в социуме, который, с точки зрения Миллера, живет в гармонии с биологическим импульсом природы. Отсюда – смысл эпиграфа из Унамуно, которым Миллер предваряет роман «Черная весна»: «Кто я в действительности: тот, каким вижу себя сам, или тот, каким меня видят другие? Вот дилемма, в силу которой эти строки превращаются в исповедь перед лицом моего неведомого и непостижимого «я» – непостижимого и неведомого для меня самого. Вот начало легенды, в недрах которой мне суждено себя погрести»[98].
Включение в биологический ритм внешней жизни реализуется в персонаже как безропотное подчинение мировой воле. Характеризуя безвольного современного человека, Миллер опирается на Фридриха Ницше с его идеями «декаданса» и «реактивности», дополняя их теорией «травмы рождения» Отто Ранка, знаменитого ученика З. Фрейда, взбунтовавшегося против своего учителя. Ранк говорит о бессознательном страхе человека перед необходимостью самоосуществляться, распознать и принять собственное «я». Этот страх вызван травмой рождения, утратой внешней защиты и стремлением вернуться в материнскую утробу, к состоянию зародыша. Большинство персонажей миллеровской «парижской трилогии» – ранковские невротики, принимающие в той или иной форме логику биологической жизни и одновременно осознающие ее враждебность. Они неспособны реализовать собственную волю.
Миллер делает наброски картины «утробного» существования человеческого мира. Персонализацией утробной жизни, внутреннего безволия и одиночества (замкнутости на себе) в «Черной весне» предстает фигура парижского араба, застывшая возле уличного фонаря: «Вступая в самый центр Леваллуа-Перре, я прохожу мимо араба, стоящего у входа в тупик. В свете уличного фонаря он застыл как каменный. В нем, похоже, нет ничего человеческого: не знаешь, с помощью какого рычага, рукоятки, пружины, с помощью какого магического прикосновения можно вывести его из транса, в какой он погружен. В ходе дальнейших моих блужданий фигура этого араба все глубже западает мне в сознание. Фигура араба, застывшего под уличным фонарем в непередаваемо глубоком трансе. Фигуры других людей, мужчин и женщин, застывших в холодном поту улиц, – это тени с человеческими очертаниями, впавшие в оцепенение на мельчайших точках окаменевшего пространства»[99]. Араб изображается Миллером как собирательный образ оцепеневшего человечества. В нем явлено основное качество современных людей – неспособность к индивидуальному осуществлению воли, в ранковском, разумеется, понимании этого слова: «Нужна всего лишь мельчайшая песчинка, но добыть эту песчинку невозможно. Не хватает духа и воли»[100].
По мысли автора «Черной весны», человек рождается толь ко физически, навсегда застывая на материальном уровне жизни. Появляясь на свет, он попадает в утробный мир смерти, где правит биологическая энергия. Он взрослеет, интеллектуально развивается, но сущностно остается зародышем. Этот парадокс рождения-в-смерть раскрывает смысл заглавия романа. Черная весна – удачно найденная Миллером аллегория псевдорождения, перемещения из материнской утробы в бо́льшую по размеру утробу мира, где человек остается пассивным и безвольным, а его жизнь по-прежнему регулируется извне, на сей раз не организмом матери, а биологическим миром: «На высоком холме, в весеннюю ночь, один во чреве кита, вишу я вверх ногами с налившимися кровью глазами и белыми, как трупные черви, волосами. Одно чрево, одно тело, один гигантский кит, догнивающий, как зародыш, под погасшим солнцем. Люди и вши, вши и люди, безостановочно устремляющиеся к свалке личинок. Вот весна, о которой пел Иисус на кресте с губкой у окровавленного рта под лягушечий хор»[101]. В этой аллегорической сцене герой-повествователь соотносит себя с Ионой, оказавшимся в чреве гигантского кита, и одновременно с распятым на кресте Иисусом: образ «высокого холма» (в оригинале – high hill) служит очевидным намеком на Голгофу. Подобно всему человечеству, Миллер-персонаж, символически подвешенный вниз головой и заключенный в утробу чудовища, безволен и беспомощен. А его подчеркнуто вынужденное одиночество (alone) означает на сей раз не возвращение человека к себе, то есть к коллективному бессознательному, а замкнутость в пределах собственного поверхностного «я». Фигуре персонажа, принявшего на себя, подобно Христу, грехи мира, сопутствуют образы разложения (черви) и апокалипсиса (мертвое солнце). Люди и вши отсылают к образу завшивленного человека, неспособного избавиться от присутствия в себе «других», от своей надоевшей разлагающейся субъективной оболочки. Комедийные аристофановские лягушки, участники профанированного древнего дионисийского действа, – еще один намек на современных людей, ведущих биологическое существование.