Механизированный массовой культурой, танец тем не менее остается дионисийским свидетельством глубинной жизни. Он является для Миллера метафорой подлинного творчества, освобождающего тело. Таким «освободителем» тела и подлинной стихийной жизни Миллер считает Анри Матисса: «В каждой поэме, созданной Матиссом, – рассказ о теле, которое отказалось подчиниться неизбежности смерти. Во всем разбеге тел Матисса, от волос до ногтей, отображение чуда существования, точно какой-то потаенный глаз в поисках наивысшей реальности заменил все поры тела голодными зоркими ртами»[27]. Именно поэтому Миллер видит в Матиссе дионисийского танцора: «Матисс – веселый мудрец, танцующий пророк, одним взмахом кисти сокрушивший позорный столб, к которому человеческое тело привязано своей изначальной греховностью»[28]. Матисс для Миллера, таким образом, – это похотливый сатир, бунтарь, оскорбляющий нравственность. Миллер делает его своим alter ego, при писывает ему собственное стремление определенным образом воздействовать на зрителя. Однако между намерениями реального Анри Матисса и Миллера (Матисса, сочиненного автором «Тропика Рака») существует серьезное различие, на которое указывает в своей статье Сюзанна Джонс: «Если Миллер стремился оскорбить читателя, то Матисс, на против, искал способ его успокоить»[29].
«Внешний человек» и разрушение субъективного
Романы «Черная весна» и «Тропик Козерога» в известном смысле являются развернутыми комментариями к «Тропику Рака», текстами, где метафорически рассказывается о том сложном пути, который проходит Миллер, чтобы стать таким, каким мы видим его в первом романе «парижской трилогии». Переживая череду умираний и воскресений, проживая одновременно несколько параллельных жизней, примеряя различные маски, Миллер постепенно приближается к глубинам своего «я». В «Тропике Рака» весь этот трудный путь уже позади. Он как бы вынесен за скобки, и герой застигнут нами в момент переживания им предельности настоящего. Миллер как повествователь и персонаж освободил свое бессознательное, и его «я» включилось в поток жизненного становления.
Псевдоличность, сформированная внешним миром, распадается в текстах Миллера, открывая свою основу, с которой она утратила связь, глубинное «я», ядро личности, бессознательное. Миллер в романе неоднократно говорит о процессе предельного «сжатия», «сокращения» его личности, «обнуления» ее. В итоге «Тропик Рака» являет читателю новый, специфический тип персонажа. В противовес герою психологической прозы XVIII–XIX вв., человеку «внутреннему» Миллер, вслед за сюрреалистами, создает депсихологизированного «внешнего человека».
Героя-повествователя «Тропика Рака» как внешнего человека прежде всего отличает отсутствие болезненной невротичности. По его собственному признанию, он «неизлечимо здоров»[30]. Это значит, что, превратившись в ницшеанского гиперборея, досократовское существо, полукозла-полутитана, Миллер-повествователь стал мыслящим телом, в котором сведены воедино устремления разума и чувств. Он тождественен сам себе и совпадает со своим идеалом, который не трансцендентен ему. Поэтому повествователь не знает, что такое совесть. Он не испытывает чувства вины, греховности, страха[31].
Одним из способов разоблачения «внутреннего человека», его предсказуемых переживаний и ценностей становится в «Тропике Рака» черный юмор. В романе есть эпизод, где пьяный сотрудник газеты рассказывает Миллеру и Ван Нордену о смерти корректора Пековера: «Всхлипывая, он рассказывает, что Пековер, у которого после удара о дно шахты были сломаны обе ноги и все ребра, каким-то образом встал на карачки и начал искать свою челюсть. В машине „скорой помощи“ он бредил о потерянных зубах. Это было трагично и в то же время смешно»[32]. Алкоголь делает газетчика сентиментальным и наполняет его сознание искусственными, заимствованными из арсенала культурных конвенций переживаниями: «Но сейчас, когда запахло смертью, он хотел продемонстрировать свое сочувствие и для большей убедительности был даже готов поплакать»[33]. Миллер, как «внешний человек», равный себе, отказывается видеть в смерти Пековера трагедию, как это предписывает мораль. Ему смерть Пековера представляется смешной: «И чем ужасней эта смерть, тем смешнее она выглядит и тем смешнее рассказ о ней. Только врун или лицемер найдет что-нибудь трагичное в смерти этих людей»[34]. Заклятие ужасного комичным, карнавальное соединение смешного и трагического устраняют страх перед смертью и дают возможность принять жизнь в ее самых неожиданных проявлениях. «Внешний человек» в данном случае выступает как разрушитель старых ценностей, моральных императивов, как свободный субъект, противопоставляющий расхожим представлениям о реальности удовольствие и игру.
«Внешний человек» в «Тропике Рака» с его точным взглядом неизменно торжествует над «внутренним» с его переживаниями, размышлениями и рассуждениями. К категории «внутренних людей» можно отнести невротика Филмора, которому совесть не позволяет бросить свою возлюбленную; проститутку Клод, стесняющуюся своего ремесла, и влюбленного Карла. В обоих случаях психологические переживания выглядят очень условными, фиктивными. Они – следствие невроза, вызванного несовпадением импульсов собственного «я» с несуществующими ценностями. Психологизм, таким образом, возникает в романе не как метод, а как тема, как предмет изображения и тотчас же отвергается.
Самотождественность Миллера-персонажа, освобождение бессознательного метафорически передаются в романе как пребывание в «утробе мира», в точке пустоты, предсуществования, молчания, покоя, где берет свое начало энергия, рождающая все формы жизни. Зримым воплощением всеобщего начала, его эквивалентом, как и на знаменитой картине Г. Курбе «Исток мира», становится в романе женское лоно. Оно символически вбирает в себя весь мир, космическую энергию, жизнь как таковую в ее потенциальном состоянии, без остатка: «Когда я смотрю вниз в эту расселину, я вижу в ней знак равенства, мир в состоянии равновесия, мир, сведенный к нулю без остатка. Не нуль, на который Ван Норден направлял свой электрический фонарик, не пустоту, разочаровывающую возбужденного мужчину. Просто арабский нуль, значок, из которого вырастают бесчисленные математические миры, точка опоры, где уравновешиваются звезды и мимолетные мечты, машины легче воздуха, невесомые протезы и взрывчатые вещества, делающие эти протезы необходимыми»[35].
Созерцая исток мира, начало человеческого (субъективного), герой в самом деле превращается в нуль, в скелет. Сознание со всем накопленным опытом сокращается к ядру его «я». Миллер преодолевает субъективный, сугубо «человеческий» взгляд на мир, отделявший его от жизни, и сам становится жизнью: «Когда-то мне казалось, что самая высокая цель, которую можно перед собой поставить, – это быть человечным, но сейчас я вижу, что, поддайся я этой идее, она погубила бы меня. Сегодня я горд тем, что я вне человечества, не связан с людьми и правительствами, что у меня нет ничего общего с их верованиями и принципами. Я не хочу скрипеть вместе с человечеством. Я – часть земли! Я говорю это, лежа на подушке, и чувствую, как у меня начинают расти рога… Я – вне человечества!»[36] Миллер изображает себя ницшеанским сверхчеловеком, гиперборейцем, рогатым сатиром, досократовским существом, мифическим основателем древней расы. Прежний человек, человек вообще, в нем постоянно умирает. У Миллера нет страха перед изначальной пустотой, перед перспективой остаться наедине с самим собой, с собственной сущностью.