Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я – человек; есть во мне нечто от Бога и нечто от дьявола. Каждому – свое. Ничто не вечно, ничто не окончательно. Передо мной неотступно сияет образ нашего тела – божественное триединство пениса и двух яичек. Одесную – Бог Отец; ошуюю, опустясь чуть ниже, Бог Сын; а меж ними и над ними – Дух Святой. Не могу отделаться от мысли, что святая эта троица – земного происхождения, что ей суждено претерпеть бесчисленные метаморфозы; но до тех пор, пока мы будем выходить из женского лона с руками и ногами, до тех пор, пока нас не перестанут сводить с ума звезды над головой, а трава под ногами – оставаться источником ласки и чуда, – до тех пор тело пребудет для нас камертоном тех мелодий, которым суждено срываться с наших губ.

Сегодня третий или четвертый день весны, и я наслаждаюсь теплым солнцем, сидя на Плас-де-Клиши. И сегодня, нежась под солнцем, я имею честь заявить вам, что не имеет ни малейшего значения, катится мир к чертям собачьим или нет, праведен он или погряз в грехе, хорош или плох. Он существует – и точка. Мир – он такой, какой есть; а я – это я. Заявляю это не с самоотрешенностью сиднем сидящего на корточках Будды, а проникшись веселой, жестокой мудростью, исполнясь внутренней убежденностью. Все, что находится вовне и внутри меня, – одним словом, все на свете – есть результат действия необъяснимых сил. Хаос, постичь логику которого – задача непосильная. Непосильная для человека.

Брожу ли я по улицам в полночный час, или рассветный, или в час еще более несуразный, меня не оставляет ощущение тотального собственного одиночества и столь же неподдельной собственной неповторимости. Ощущение столь отчетливое, сообщающее такую внутреннюю уверенность, что и в шумном людском потоке, где каждый не больше былинки, колеблемой прихотью ветра, я начинаю думать о себе как о единственном представителе рода двуногих, занесенном в бескрайний космос, последнем обитателе Земли, гордо шагающем по асфальту просторных обезлюдевших проспектов, минуя гигантские пустующие небоскребы, как о неограниченном властителе планеты, с песней на устах совершающем обход своих необъятных владений. Мне нет надобности засовывать руку в жилетный карман, дабы обрести мою душу: она и без того непрестанно вибрирует под ребрами, разрастаясь, все громче заявляя о себе с каждым куплетом песни. Случись мне даже минуту назад выйти с какого-нибудь официального сборища, на котором раз и навсегда было бы установлено, что все сгинуло – сгинуло окончательно и бесповоротно, в этот самый миг, когда я одиноко брожу по улицам, вплотную уподобясь Богу, все с неизбежностью убеждает меня: это ложь. Смерть, знаки ее присутствия, один сменяя другой, неотвратимо маячат перед моими глазами; однако эта смерть, вершащая неостановимую свою работу, эта вечно бурлящая в сосуде мироздания магма ежесекундной гибели, проникая во все поры сущего, никак не достигнет критической точки, чтобы поглотить и меня; разливаясь кипящими волнами у самых моих ног, ее прибой всегда отстает на шаг, не позволяя мне вкусить собственного конца. Мир – не что иное, как зеркало моего умирания; и гибнет он так же, как я, – не меньше, но и не больше. Кто усомнится, что через тысячу лет я буду несравненно более живым, чем сегодня; но разве не то же и с миром, в котором я сегодня умираю: покрытый погребальной пылью тысячелетия, он все же будет живее мира нынешнего. Когда доживаешь что-то до конца, не находится места ни смерти, ни сожалениям, ни мнимому возрождению; каждый прожитый миг раскрывает более широкие, более ослепительные горизонты, и укрыться от них некуда, разве что в саму жизнь.

Грезы ясновидцев вспыхивают в черепных коробках, а туловища остаются накрепко пригвождены к сиденью электрического стула. Вообразить новый мир – значит проживать его день за днем, каждой мыслью, каждым взглядом, каждым шагом, каждым жестом уничтожая и пересоздавая, все время двигаясь в ногу с маячащей впереди смертью. Недостаточно оплевывать прошлое. Недостаточно возвещать приход будущего. Действовать надо, как если бы прошлое было мертво, а будущее – неосуществимо. Действовать надо, как если бы следующий шаг был последним, каковым он, в сущности, и является. Ведь каждый шаг вперед – последний: с ним сокрушается мир, и собственное «я» здесь не исключение. Мы – обитатели планеты, не знающей конца существованию: наше прошлое неиссякаемо, будущее ненаступимо, настоящее нескончаемо. Мир сказочный, небывалый открыт нашему взгляду и доступен осязанию; однако этот видимый мир – еще не мы сами. Что до нас самих, то мы – то, что никогда не завершено, то, что никогда не обретает зримой формы; мы – сущее, но не исчерпывающее; являясь частями неведомой геометрической фигуры, мы настолько больше нее самой, что разобраться в этом способен только такой математик, как Господь Бог.

«Смейтесь!» – советовал Рабле. Врачуйте смехом все ваши недуги! Господи, но до чего же трудно глотать эликсир его здоровой, веселой мудрости после всех шарлатанских пилюль и снадобий, которые мы веками заталкивали себе в глотки! Как найти в себе силы смеяться, когда желудок из носился до дыр? Как найти в себе силы смеяться в юдоли беспросветной печали, какую вселили нам в души эти певцы бледной немочи, неизреченного томленья, вселенской скорби, самодовольной отрешенности, бесплотной духовности? Я отдаю себе отчет в мотивах, вдохновивших их на отступничество. Я готов отпустить им их гений. Но трудно стряхнуть с себя облако той безнадежности, которой они окутали все вокруг.

Когда я задумываюсь обо всех фанатиках, распятых на кресте, и даже не о фанатиках, а просто-напросто простофилях, обо всех, кто позволил принести себя в жертву во имя идей, углы моего рта растягиваются в улыбке. Сожгите все корабли, призываю я. Покрепче закупорьте бутылку с джинном Нового Иерусалима! Просто прижмемся друг к другу, живот к животу, прижмемся не питая надежд! Чистые и нечистые, праведники и злодеи, лунноликие и блинноликие, остроумцы и тугодумы – пусть те и другие, смешавшись воедино, хоть несколько веков поварятся в этом плавильном котле!

Либо мир ослаб рассудком, либо струна моего инструмента натянута недостаточно туго. Заговори я темно и невразумительно, и меня тут же поймут. Грань меж пониманием и непониманием не толще волоска; нет, еще тоньше – она меньше миллиметра, эта нить, эта дистанция между Китаем и Нептуном. Независимо от того, сколь точно я формулирую свои мысли, она остается незыблемой; и здесь дело не в точности, ясности и тому подобном. («И тому подобное» в данном случае – не просто фигура речи!) Человеческий ум подвержен погрешностям именно потому, что он слишком точный инструмент: нити рвутся, встречая на пути эбен и кедр инородных материй, перетираясь об узлы, связанные из волокон красного дерева. Мы рассуждаем о реальности как о чем-то соизмеримом, вроде фортепианной гаммы или урока физики. А Черная Смерть – ведь она воцарилась с возвращением крестоносцев. А сифилис – с возвращением Колумба. «Реальность возьмет свое! Реальность первична», – замечает мой друг Кронстадт. Она вырастет из поэмы, написанной на дне океана…

Прогнозировать ее – значит отклониться либо на миллиметр, либо на миллион световых лет. Это отклонение – сумма, вырастающая из пересечения улиц. Сумма – функциональное нарушение, возникающее в результате стремления втиснуть себя в систему координат. А сама система – не что иное, как рекомендация, выданная прежним работодателем; иными словами, рубец, оставленный в наследство былой болезнью.

Это – мысли, рожденные улицей, genus epileptoid[142]. Бывает, выходишь из дома с гитарой и струны с визгом обрываются – ибо сам замысел не укоренился достаточно глубоко. Для того чтобы вспомнить сон, глаза надо держать закрытыми и, упаси боже, не моргнуть. Малейшее дуновение – и вся конструкция мигом разлетится. На улице я отдаюсь на волю деструктивных, противоборствующих стихий, бушующих во круг меня. Позволяю всему окружающему играть с собой как с песчинкой. Наклоняюсь, чтобы украдкой вглядеться в ход тайных процессов, скорее повинуюсь, нежели руковожу ими.

вернуться

142

Букв.: эпилептического рода (искаж. лат.); здесь: разновидность бреда.

89
{"b":"19796","o":1}