Одновременно он постоянно обращается к Бланш — своему «милому Голубому Ангелу», «райскому созданию во власти дьявола» — с призывом удерживать Моне от опрометчивых шагов. Между Бланш и Клемансо сложились отношения, напоминающие взаимное доверие посвященных в заговор сообщников. В этой связи следует отметить, что Клемансо в те годы остро чувствовал свое одиночество. Отстраненный от политики, он не нашел утешения и в собственных детях, доставлявших ему сплошные разочарования. Дом Клода и Бланш стал для него вторым родным, служил ему источником воодушевления и вдохновлял на новые битвы. А уж биться он любил больше всего на свете! В январе 1925 года в роли его главного «врага» выступил… Клод Моне.
«Ваше зрение ухудшилось только потому, что вы сами этого захотели, не пожелав следовать указаниям по лечению прооперированного глаза и с детским упрямством отказавшись от операции на втором. А ведь врачи сотворили настоящее чудо: вы смогли писать и создали самое большое и самое прекрасное из своих произведений! И что же я от вас слышу? Лепет избалованного ребенка! Вы решили, что ваша живопись никуда не годится. Вы цинично отказываетесь от данного вами слова и заявляете, что, несмотря на вашу собственноручную подпись, она имеет нулевую ценность!»[241]
Двери розового дома в эти годы редко для кого распахивались. Судя по всему, Моне погружался во все более жестокую депрессию. Только для нескольких художников он изредка делал исключение: для Альбера Андре и Мориса Дени, которым даже удалось набросать последние портреты старого мастера; для Андре Барбье, посвятившего теперь все свое время поиску новых очков, которые позволили бы Моне вновь увидеть хоть немного солнечного света; для Пьера Боннара, поселившегося в двух лье от Живерни, в местечке под названием «Деревушка», в домишке под названием «Фургончик», стоявшем на берегу Сены; для Вламинка с писателем Флораном де Фелем. Как рассказал позже Флоран де Фель[242], Вламинк ожидал встречи с Моне как с «каким-то речным Нептуном, ожившей аллегорией античного речного божества», и испытал потрясение, увидев перед собой «невысокого спесивого старичка, осторожно пробующего, куда поставить ногу, в очках с толстыми стеклами, из-за которых смотрели его глаза, похожие на глаза насекомого, с усилием ловившие ускользающий свет…».
Если верить торговцу картинами Рене Жемпелю, сам Моне так отозвался об этом визите:
— Ко мне привели какую-то грубую скотину да еще и представили: Вламинк, художник!
Бывал ли у него Фернан Леже? Это вполне вероятно, поскольку в то время он жил в Верноне, на берегу Сены, в доме номер 25 по улице Андре Бурде. Фернан Леже вынашивал мечту превратить Вернон в то же самое, чем благодаря Моне стала деревня Живерни. Он поделился этим замыслом с одним из своих друзей:
«Я обосновался в Верноне, маленьком тихом городке. Это симпатичное провинциальное местечко, наполненное ясным светом. Здесь множество женщин в белых нарядах, на велосипедах, и совсем мало пожилых дам в черном. Мне этот край очень нравится. Пытаюсь сейчас сделать здесь что-то вроде летнего художественного центра. Я пригласил сюда немало своих друзей, и иностранцев, и французов, и все в один голос говорят, что Вернон — одно из самых приятных во Франции мест»[243].
В воскресенье 22 марта, в первый по-настоящему весенний день, художника после долгого перерыва навестил Клемансо. Плохое настроение хозяина дома улетучилось без следа. Наконец-то старые приятели вдвоем сидели за обедом в желтой столовой! Спор о судьбе «Декораций» оба предпочли на время отложить.
В мае в Живерни пришла печальная весть — умерла Марта. Старшей из дочерей Ошеде, ставшей второй женой Т. Э. Батлера, минул 61 год. Ее похоронили в Живерни, на маленьком кладбище при церкви Святой Радегонды.
«Смерть дарит утешение от смерти и даже от жизни, — соболезнуя другу, писал Клемансо. — Это неоценимая милость…»
Благодаря его участию, Моне сумел преодолеть очередной период подавленности. Мало того, прислушавшись к мудрому совету доктора Маваса, рекомендовавшего ему оберегать от света левый глаз, он испытал некоторое облегчение и вновь почувствовал вкус к живописи, а значит, и к жизни. По его собственным словам, он «с радостью погрузился в работу».
Нетрудно представить себе, как радовался этому Клемансо!
«Достопочтенная Развалина! — писал он ему в эти дни. — Ваше письмо доставило мне невыразимое удовольствие, поскольку я вижу, что вы стали таким же, как раньше. Если будете продолжать в том же духе, придется вам жить вечно, что, в конце концов, как я подозреваю, вам сильно надоест».
Моне и в самом деле снова обрел способность творить чудеса. Поль Валери, приехавший провести день на берегу его пруда вместе с Жюли Мане и Анри Руаром, оставил в своих «Записных книжках»[244] такую запись: «Визит к Моне. Весь седой. (Я не видел его целых десять лет.) Очки. Одно стекло черное, другое тонированное. Показал нам свои последние работы. Странные купы роз на фоне голубого неба. Чистая поэзия…»
Между тем музей «Оранжери» еще не получил обещанных «Декораций». Но Клемансо перестал волноваться по этому поводу. В свое время это случится, а пока… К чему портить себе кровь?
«Прижмемся друг к другу нашими поредевшими усишками, если это даст нам возможность вновь почувствовать себя молодыми! Обнимаю тебя, Моне! Твой старый друг и призрак былых времен…»[245]
В другом письме Клемансо снова обыгрывает «бородатую» тему: «Целую вас в вашу старую мочалку, желтую от табака…»
Да, Моне, всю жизнь много куривший, так и не оставил этой привычки. Зима 1926 года выдалась холодной, ветреной, с нездоровой сыростью. Художник, которого донимал насморк и кашель, жаловался на мучившие его межреберные боли.
«Ба! — отвечал на его жалобы Клемансо, как всегда, старавшийся шуткой подбодрить друга. — Подозреваю, ваш доктор объявил запрет на вашу рюмку водки, вот вы и клянете судьбу!»[246]
Но в глубине души бывший стажер клиники Бисетр, кстати сказать, выигравший конкурс интернов (аж в 1862 году!) именно по результатам лечения межреберной мышечной ткани, не мог не догадываться, что изношенные легкие Моне поражены действительно тяжкой болезнью.
Однако еще в мае 1926 года он не думал, что положение настолько серьезно. Вернувшись из очередной поездки на берега Эпты, он делился впечатлениями с г-жой Бальденшпергер[247]: «Моне чувствует себя так себе. Он еще способен оседлать своего конька, но для этого ему необходимо помочь, а то и подтолкнуть. Врач лечит его, вот только непонятно, от каких болезней. Он просто стареет, вот и все. Если б я жил с ним, он у меня через две недели поднялся бы на ноги. Когда я к нему приехал, он уже три недели не вставал с постели. После обеда я больше часа продержал его в саду. Он ничего не ел, пришлось его насильно накормить…»
Несколькими днями позже Клемансо оставил такую запись:
«Панно наконец закончены, и больше он к ним не прикоснется. Но расстаться с ними — это выше его сил. Лучше оставить его в покое, пусть все идет своим чередом».
14 июня во мраке существования мелькнул яркий солнечный луч — Моне присутствовал на свадьбе Алисы Батлер, которую домашние звали Лили. Дочери Сюзанны Ошеде, воспитанной тетушкой Мартой, исполнился 31 год. Она вышла замуж за парижского декоратора Роже Луи Фердинана Тульгуа, плененного красотой Живерни и, разумеется, прелестью хорошенькой Лили. В его доме, выстроенном в деревне, ни на минуту не стихали голоса многочисленных гостей. И что это были за гости! Весь литературный цвет того времени! Тристан Тцара, Пьер Дрие-Ларошель, Эрнест Хемингуэй, Андре Бретон… И, разумеется, Арагон. Во время работы над «Орельеном» он любил вспоминать о «доме Тульгуа» и еще об одном доме — том, в котором жил «великий старец, притча во языцех всего края». «Взору Береники предстали синие цветы — они росли повсюду, — пишет он. — Земля под ними была тщательно взрыхлена. Куда ни кинь взгляд — сплошные синие цветы. К дому вела неширокая аллея. Ровно подстриженный газон и — снова — синие цветы. Она прислонилась спиной к решетке сада и отдалась во власть мечтаний. Что это за синие цветы? Говорят, цветов настоящего синего цвета не бывает. Но как знать… Может, великий старец, который тут живет, видит их совсем иными? Говорят, у него очень больные глаза. Он даже может ослепнуть. Ужас какой, подумать страшно. Человек, вся жизнь которого заключалась в его глазах! Ему уже больше 80 лет… Что, если он все-таки ослепнет?.. Дом, утопавший в зарослях цветов, казался тихим, словно пустым. Может, его обитатели еще спят? Зеленые ставни, красная крыша… Немножко похож на дома в колониальном стиле. На каменистую аллею ложатся тени синих цветов. Может быть, здесь и нет никого — только тени неслышно шагающих садовников?..»