Жермена Тенон — в те годы совсем молоденькая учительница — по просьбе миссис Холдин, муж которой тоже писал в деревне картины, занималась с ее дочерью Энн французским языком. Холдины жили по соседству с Моне. Маленькой проказнице Энн удалось в конце концов «приручить дикаря», которого она называла «дяденькой».
— Однажды утром, — продолжает Жермена Тенон, — я стояла возле зеленой двери, ведущей в дом Холдинов, собираясь войти, как вдруг дверь открылась и мне навстречу вышел какой-то человек. Вначале я увидела только большую соломенную шляпу и длинную седую бороду и только потом заметила на лице улыбку, заставлявшую блестеть глаза и разгладившую его морщины. Он остановился в позе моряка, озирающего горизонт, и обратился ко мне: «Вы, по всей видимости, к юной леди? А, понимаю, вы приезжаете из Вернона обучать ее нашему прекрасному языку! Это хорошо, а то она кроме пары-тройки ругательств так ничего и не выучила! Вы уж постарайтесь объяснить ей, как называются цветы, что растут у меня в саду…»
Вряд ли милейшая Жермена Тенон, весьма далекая от ботаники и предпочитавшая картинам Моне книги Лаваренды, оказалась в состоянии просветить свою маленькую ученицу относительно того, чем отличаются друг от друга аубриета и аканф, голубое плюмбаго и мак, малопа и гайлардия, ипомея и львиный зев, лаватера, цинния и петазита широколиственная, не говоря уже о рогозе, медвежьих ушках или дикорастущих розах…
«Моне читал много специальной литературы, — свидетельствует Жан Пьер Ошеде[181]. — Он изучал каталоги и посещал теплицы цветоводов. Особенно тесные отношения он поддерживал с Жоржем Трюффо, который часто обедал у нас в Живерни. Моне творил свой сад, как он творил бы картину, только материалом ему служили не краски, а цветы, которые он тщательно отбирал по оттенкам, иногда смешивая их, иногда разделяя на отдельные островки, но в их хаотичном и лишенном какой бы то ни было симметрии изобилии всегда ощущалась глубокая внутренняя гармония».
«Поначалу мне показалось, что Клод Моне, влюбленный в природную игру листвы и цветов, живет посреди какого-то весеннего бушующего безумия, — вспоминает герцог де Тревиз[182]. — Но нет, во всем у него царил образцовый порядок. Все здесь было разумно, даже излишества, на всем лежал отпечаток труда, даже на том, что казалось совершенно диким… Эти изящные нимфеи, рядом с которыми наши кувшинки кажутся такими грубыми, обязаны своим появлением упорству хозяина сада. Ради них он изменил русло притока Эпты и, зная, что сильное течение повредит цветам, установил на ручье решетку, словно воткнул в прическу гребень… Именно он придумал соорудить там изогнутый мостик, вид на который открывается из узкого туннеля, в точности, как в Японии. И вот, когда все это стало на свои места, когда специально нанятый садовник, каждое утро объезжавший на лодке пруд, заканчивал смывать с каждой нимфеи накопившуюся пыль, владелец сада вставал на берегу с мольбертом и запечатлевал на полотне этот уголок, созданный его трудом и терпением».
Глава 27
КУЛАЧНЫЙ УДАР
За 1904 год Моне заработал 271 тысячу франков[183].
Какая-то часть этой суммы ушла на уплату штрафа, взысканного мэром Френеза — деревушки, расположенной выше по течению реки, неподалеку от Боньер-сюр-Сен. 13 мая «панхард-левассор» художника заметили здесь мчавшимся на бешеной скорости. Насколько бешеной, сказать трудно, поскольку по тогдашним правилам скорость передвижения через населенные пункты ограничивалась восемью километрами в час!
В 1904 году Моне создал около десятка полотен, запечатлевших нимфеи Живерни.
А на Живерни свалились новые беды. В местечке Эрживаль, расположенном на полпути от Вернона до пристанища Моне, армейское руководство задумало устроить стрельбище. Предполагалось, что здесь будут тренироваться солдаты расквартированных в городе транспортных частей. Находившийся в стадии разработки новый военный закон предусматривал существенное сокращение численности войск — на 55 тысяч человек! — зато от оставшихся требовал усиленной подготовки.
Итак, не успела над Живерни рассеяться угроза загрязнения отходами крахмального производства, как деревню уже поджидала новая напасть — постоянно слышать выстрелы и глотать пороховую пыль.
Этому не бывать! — решил убежденный антимилитарист Моне. Первым делом он бросился к мэру деревни. Необходимо составить петицию! Пойдемте в гостиницу Боди! Все живущие там художники наверняка проголосуют за нее обеими руками! Результат — французская армия отступила перед натиском великого импрессиониста! В январе 1905 года военный министр Анри Морис Берто приказал командующему инженерными войсками генералу Жоффру подобрать для стрельбища Вернонского гарнизона другое место.
Бедняга Берто! Пройдет каких-нибудь шесть лет, и он трагически погибнет на летном поле в Исси-ле-Мулино. Винт самолета, готового подняться в небо для участия в воздушной гонке Париж — Мадрид, снесет ему голову…
Мадрид! Моне совершил поездку в этот город осенью 1904 года, воспользовавшись своим «панхардом». Его сопровождали «добрая старая женушка» и шофер Мишель — единственный из всех детей, еще не имевший собственной семьи.
Увы, в Биаррице пресловутый «панхард» категорически отказался двигаться дальше. И до испанской столицы троим путешественникам пришлось добираться в переполненном пассажирами поезде. Что касается Моне, то в его планы не входило заниматься в этой поездке живописью. Он ехал в Испанию, чтобы своими глазами увидеть картины великих мастеров прошлого, главным образом Веласкеса.
— Боже, какая красота! — шептал он, стоя перед портретами, принадлежащими кисти придворного живописца короля Филиппа IV.
Если верить Жан Пьеру Ошеде, от волнения он заплакал.
Во время экскурсии по Толедо он признался Алисе:
— Эти пейзажи напоминают мне Алжир моей молодости!
Вернувшись в Биарриц, семейство забрало автомобиль, который местный автомеханик попытался в их отсутствие отремонтировать. Именно попытался, ибо все 800 километров обратного пути им пришлось тащиться со скоростью 30 километров в час — под непрекращающееся ворчание Алисы.
14 октября Моне был в Мадриде, а уже 7 декабря оказался в Лондоне, в своем номере отеля «Савой». Его вызвал сюда Дюран-Рюэль, готовивший большую выставку в галерее Грэфтона. Моне, представивший 55 полотен, явно претендовал на роль звезды экспозиции. Правда, и здесь нашлись злопыхатели, стремившиеся навредить его репутации.
— Моне пишет только с натуры? Да бросьте вы! — насмешливо говорил американец Гаррисон, и сам немного баловавшийся живописью. — Всю эту кучу картин он сляпал у себя в мастерской! Он сам недавно просил меня прислать ему фотографии лондонских мостов и здания парламента! Говорил, они нужны ему, чтобы закончить виды Темзы!
— Не обращайте внимания на этого Гаррисона! — успокаивал художника Дюран-Рюэль.
— А с чего вы взяли, что я обращаю на него внимание? — холодно ответил Моне. — Все эти нападки говорят лишь о том, что на свете существуют завистники, но лично меня это нисколько не трогает. Действительно, Сарджент поручил Гаррисону сделать для меня фотоснимок здания парламента, но я им так и не воспользовался. Да и вообще, какое все это имеет значение? Кому какое дело до того, с натуры или нет я написал свои соборы, свои лондонские пейзажи и прочие картины? Это никого не касается! Разве на свете мало художников, которые пишут исключительно с натуры, но создают не картины, а ужас? Главное — результат![184]
Моне демонстрировал полную безмятежность. Критические замечания недоброжелателей его более не волновали. Вместе с тем он прилагал немалые усилия для поддержания своей популярности и того, что сегодня мы называем имиджем. Возле решетки дома в Живерни вечно толклись журналисты, и он охотно их принимал. В газетах регулярно появлялись пространные рецензии на его творчество. В «Тан» посвященные ему статьи печатал Тиебо-Сиссон, в «Голуа» — Жан Морган. Позже к ним добавились специалист по ботанике Форестье, сотрудничавший с изданием «Ферм э Шато», Теодор Дюре — автор «Истории художников-импрессионистов», Луи-Воксель, опубликовавший «Один день из жизни Моне»…