Но самое страшное было в другом. Он с каждым днем стремительно терял зрение.
— Я слепну! — жаловался он Клемансо. — Если б вы только знали, что это для меня значит!
— Я вам уже много раз говорил: нужна операция, — отвечал ему друг. — Зрение к вам вернется!
— Какое зрение? — вздыхал тот. — Откуда я знаю, может, они дадут мне другие глаза? А мне нужны глаза Моне! Как иначе я продолжу работать?
— Да вы просто старый брюзга! — заканчивал бесполезный спор Клемансо.
Он все-таки убедил художника сделать государству дар. Картин, переданных художником, должно было хватить на два огромных музейных зала. Два зала, сплошь украшенных «нимфеями»!
— Я добьюсь нужных кредитов. Министерством изобразительных искусств заправляет Поль Леон — это мой человек. Мы построим специально для вас великолепное здание! Вам надо встретиться с Леоном Бонье. Это архитектор, он пользуется полным доверием и в государственном аппарате, и в парижской мэрии. Он нарисует вам ваши эллиптические залы!
«Моне — постаревший, напуганный угрозой слепоты — все чаще переживал приступы отчаяния, — вспоминает Поль Леон[231]. — Каждое утро кому-нибудь приходилось буквально удерживать его, чтобы он не изорвал собственные работы, безжалостно пиная их ногами. Он без конца требовал переделать готовый план, меняя размеры и объемы, чем приводил нас в замешательство. Сколько раз мы приезжали к нему, чтобы убедить его в том или другом! Нередко требовалось обращаться за помощью к Клемансо. Тогда мы вместе ехали в Живерни, причем он предпочитал занимать шоферское сиденье…»
Следует ли говорить, что Клемансо как мог противодействовал разрушительным порывам Моне. Моне в ответ злился, ругался, иногда впадал в ярость. Впрочем, вскоре он успокаивался. Садился на большой диван, поставленный в мастерской, построенной Ланктюи, и делился с другом сокровенными мыслями:
— Поймите же, я больше не вижу цветов так же ясно, как видел прежде. И свет я больше не могу передавать так же верно… Красный кажется мне грязным, розовый вялым… Все напрасно! То, что я пишу, все больше напоминает мне «старые картины», а стоит завершить набросок и сравнить его со своими предыдущими работами, как меня охватывает злость и я готов его располосовать!
14 ноября 1920 года, в день, когда Клоду Моне исполнилось 80 лет, Клемансо в Живерни не было, хотя его имя фигурировало в числе немногих приглашенных на скромное семейное торжество. Он в это время путешествовал по Индии. После отставки, последовавшей 18 января 1919 года, Клемансо не отказывал себе в удовольствии путешествовать. Весной он посетил Египет и Судан, зимой побывал в Юго-Восточной Азии. В его ближайшие планы входила поездка в США. Из Луксора в Живерни пришло от него такое письмо: «Клод Моне, мой добрый друг! Что вы там делаете на берегах Сены, когда есть Нил, который в данный момент разыгрывает с небом и горами Феба такой спектакль света, что вы от него просто потеряли бы голову…»
Из Бенареса — еще одно письмо: «Это великолепие ясной простоты, обволакивающее все вокруг, от реки до небес! Нет, будь я Клодом Моне, я не согласился бы умереть, не увидев этого!»
Итак, Клод Моне отмечал свой день рождения. Событие приобрело национальный размах и дало обильную пищу журналистам.
«Будет ли организовано торжественное празднование восьмидесятилетия Клода Моне — знаменитого мэтра импрессионизма и почти единственного остающегося в живых представителя этой школы света? — вопрошал на страницах своей газеты редактор „Виктуар“ 28 октября 1920 года. — Мы просто обязаны отдать дань уважения великому человеку, которому хватает благородства жить в уединении, не принимая никаких знаков почтения со стороны современников».
«Этот одинокий художник — настоящий труженик. Он пишет свет и цветы, являя собой образец, достойный мастеров Возрождения», — говорилось в номере от 10 ноября газеты «Сирия», выходившей в Бейруте.
О юбилее Моне писала норвежская, итальянская, английская, американская пресса… Моне при жизни становился легендарной фигурой!
«Величайшему французскому пейзажисту — 80 лет» — так озаглавил свою статью, опубликованную в газете «Пти нисуа» 6 декабря, Камиль Моклер. Ее содержание могло бы заставить зарыдать кого угодно. «Гюстав Жеффруа — один из самых благородных писателей нашего времени и давний друг Клода Моне — напомнил мне на днях о той поре, когда Моне и Ренуар, арендовав на паях картофельное поле, многие месяцы жили, не имея другого пропитания кроме собранного урожая. Еще раньше мне рассказывала Берта Моризо — изумительная женщина и превосходный художник (она приходилась невесткой Эдуару Мане), как однажды друзья Клода Моне собрались на совет. Проблема заключалась в том, что у Моне не было „ничего“. Это короткое слово следует понимать в самом буквальном, самом ужасном смысле. Ни один из них не располагал большими средствами. Но они объединили свои усилия — каждый дал по сотне франков. Мане поручили убедить Клода Моне, что нашелся ценитель, готовый выложить тысячу франков за десять его картин. В те годы никто не соглашался покупать Клода Моне даже за 20 франков! Зато сегодня люди платят за его картины по 50 тысяч!»
Тот же Моклер, правда, уже в другой газете — «Фар де Нант» — 10 ноября объявил: «Мы должны с почтением склониться перед восьмидесятилетним Клодом Моне, который скромно отмечает свой юбилей в кругу друзей. Эта дата подводит итог непрерывной шестидесятилетней творческой деятельности и служит ярким примером неиссякаемой трудоспособности гения, который и поныне ежедневно выпытывает у природы секреты ее красоты. Это самый великий из ныне живущих французских художников, это человек самого благородного и достойного почитания характера, и наш долг — единодушно приветствовать в его лице последнего представителя последнего поколения великих мастеров кисти, рожденных на свет отечественным гением!»
«Накануне своего восьмидесятилетия этот не знающий усталости поэт по-прежнему, как и 60 лет назад, продолжает писать, перенося на полотно восхитительные строфы пантеистического гимна цвету и свету» — в таких высокопарных выражениях отозвался на событие Поль Ален в номере «Радикала» от 30 октября.
Не обошел его своим вниманием и писатель Жорж Леконт, занимавший в те годы пост президента Общества литераторов. В его статье, напечатанной в газете «Энтрансижан» 23 октября, говорилось: «Самобытному и могучему художнику, известному во всех уголках мира, исполняется 80 лет. Наряду с горделивым пейзажистом Гийоменом, который моложе его всего на несколько лет, он остается сегодня единственным живым представителем героической, творившей чудеса когорты, продолжившей начатое в 1830 году дело поиска истины и света, сумевшей выразить неуловимую, волшебную атмосферу самой природы. Это не значит, что мы должны стрелять из всех пушек в честь восьмидесятилетия Клода Моне, чтобы напомнить самим себе, какие мы хорошие; это значит, что мы должны отдать дань национального уважения этому великому человеку. Что касается государства, которое, заметим кстати, никогда не обращалось к Клоду Моне с официальными заказами и ни разу не отметило его труд ни одной официальной наградой, то разве не должна эта дата стать поводом для исправления допущенной несправедливости, для признания совершенных ошибок и нашей недальновидности? Неужели нам не хватит благоразумия, чтобы отпраздновать — просто и сдержанно, в духе, свойственном образу жизни самого художника, — его чудесный восьмидесятилетний юбилей? Неблагодарность и постыдная невнимательность не прибавляют шарма ни отдельным людям, ни целым народам…»
«Что же мы видим? — распинался и анонимный автор в „Ви де Пари“. — Человека, чья слава успела прогреметь по всему свету, чьи творения рвут друг у друга из рук лучшие музеи мира, чьи заработки — исключительно благодаря живописи — достигают 400–500 тысяч франков в год, — этого человека не сочли достойным орденской ленты! Смехотворная ситуация! Чтобы воздать ему должное, понадобилось бы как минимум присвоить ему сразу звание командора! Вот только ему это совершенно не нужно…»