Нам не очень-то верится, что Моне — разумеется, без ведома Алисы — так ни разу и не навестил могилу той, что разделила с ним все тяготы голодной поры, той, бледный лик которой он поспешил запечатлеть на ее смертном ложе…
Но в этот раз на кладбище Ветея он не пошел — слишком много мучительных воспоминаний поджидали его там.
Но почему он вообще уезжал работать в Ветей? Не в последнюю очередь потому, что любимый пруд перестал приносить ему удовлетворение. Маленькому водоему решительно не хватало перспективы. Помочь здесь могло одно — расширение. В мае он принялся обрабатывать вдову Рузе, владевшую длинной полосой земли по другую сторону ручья, шедшей параллельно его участку. Если удастся убедить ее продать эту землю, его собственный клочок — жалкие 1300 квадратных метров — увеличится сразу вчетверо, это будет уже целых полгектара! Но уроженка Манта вдова Рузе не помышляла о продаже.
— Даю вам тысячу двести франков! — с ходу объявил ей Моне.
О таких деньгах вдова и мечтать не смела. Разве кто-нибудь когда-нибудь предложит ей подобную сумму[172] за полоску земли, на которой из-за угрозы наводнений нельзя даже поставить дом?!
— По рукам? Тогда едем в Вернон, к мэтру Гремпару! Плачу наличными. Мой банк «Сосьете женераль» расположен буквально в двух шагах от его конторы![173]
Итак, первая битва выиграна. Но оставалось самое трудное — получить разрешение на изменение русла ручья и его перенос ближе к границе участка. Тогда находившийся в центре водоем можно будет существенно расширить.
Само собой разумеется, его новая затея вызвала переполох среди отдельных «землеробов»:
— Вот он уже и реку собрался повернуть! Этот художник думает, что ему все позволено!
Поставив в известность деревенского мэра, который, как мы помним, теперь относился к нему скорее благосклонно, 13 августа Моне пишет письмо префекту:
«Имею честь обратиться к вам с просьбой разрешить мне осуществить перенос русла небольшого притока Эпты, известного как „общественный ручей“ и протекающего по принадлежащему мне участку земли…»[174]
К великому сожалению нетерпеливого Моне, дело затянулось. Стояло лето, и чиновники работали как бы в замедленном режиме. Художник, который ничего не любил откладывать в долгий ящик, нервничал. Наконец ему сообщили, что для изучения вопроса на место будет прислана специальная комиссия из отдела водоснабжения — в октябре! Затем настанет очередь экспертизы возможных последствий предприятия — в ноябре! И еще надо будет разобраться с установкой водозапорных устройств!
— Пусть, раз уж ему неймется, ставит простую решетку — к такому мнению склонялись недоверчивые «землеробы». — Только не краны! А то возьмет да и запрет нам всю воду в ручье! И чем тогда, скажите на милость, скотину поить?
Все эти проволочки закончились лишь 11 декабря. В этот день в почтовый ящик розового дома упало письмо префекта департамента Эра, предварительно побывавшее в кабинете супрефекта Анделиса, числившего себя среди горячих сторонников защиты водяных лилий. Вскрывая конверт, Моне дрожал от возбуждения. Победа! Победа по всем фронтам! Делайте что хотите, писал ему префект, ройте что вам заблагорассудится, это же ваша земля! Ах, муниципальный совет деревни требует, чтобы вы ограничились решетками? Не обращайте на это внимания! Ставьте себе свои запоры и ни о чем не беспокойтесь.
Оценить результат удалось лишь весной 1903 года. Дело того стоило! Пруд выглядел великолепно! Вытянутый в длину, с изломанными краями, он весь покрылся бутонами лилий, готовых вот-вот раскрыться. Между ними мелькали ирисы всевозможных разновидностей, китайский стрелолист, опоры мостика обвивали гигантские листья петазитов и глициний, а по берегам стояли плакучие ивы, которым, равно как и тополям, следовало не плакать, а радоваться — ведь ни одно из деревьев не пострадало во время земляных работ. Действительно, Моне сумел сохранить всю растительность. Ему бы и в голову не пришло приглашать к сотрудничеству одного из тех ландшафтных дизайнеров, которые считают, что для создания очередного шедевра пейзажной архитектуры в первую очередь необходимо превратить участок земли в чистое поле! И руководили им отнюдь не соображения экономии, поскольку, как мы уже убедились, он никогда не относился к числу людей бережливых. Просто он был твердо убежден, что самый гениальный мастер пейзажа — это сама природа.
«Господи, как же он ненавидел так называемое декоративное искусство — насквозь искусственное, — вспоминает Жан Пьер Ошеде[175]. — Его приводили в ужас все эти фальшивки: камни с водопадами, гигантские бетонные грибы, якобы растущие под деревьями, колонны, статуи, истерзанные кустарники — я имею в виду те, что постоянно подстригают, чтобы придать им форму куба, конуса, зонтика, а то и вовсе какого-нибудь галльского петуха! Он терпеть не мог цветочные композиции в виде мозаики анютиных глазок, маргариток, гелиотропов, агератумов и прочую безвкусицу, лишенную, по его мнению, всякой красоты именно потому, что в ней не остается ничего естественного. Естественность — вот что он ценил больше всего на свете!»
«Мой главный шедевр — это мой сад!» — впоследствии говорил Моне.
Но шедевр этот требовал нешуточного ухода. Вскоре у художника работали уже семь садовников! Командовал ими Феликс Брей — человек, разбиравшийся в фазах луны, понимавший язык неба и облаков, пение птиц и стрекот насекомых, знавший бесчисленное множество народных поговорок и страдавший жестоким ревматизмом пальцевых суставов. Он мог, например, заявить своему патрону:
— Если в сентябре три раза пройдет гроза, осень будет затяжной! На Святого Вениамина ненастье кончится! Если на Вознесение будет дождь, все погибло!
Одним словом, если сценарий шедевра создавал Моне, то его режиссером-постановщиком был Феликс Брей, отец которого служил садовником у Мирбо в Ремаларе, что в области Орн.
— Апрель сипит да дует, бабе тепло сулит, а мужик глядит: что-то еще будет…
Однажды утром, как передает Марта де Фель, Моне появился в своем саду «очень расстроенный. С неподвижным взглядом, небрежно одетый, с жутким выражением лица — он напоминал раненого зверя.
— Что с вами случилось?
— …
— У вас неприятности?
— …
— Да скажите же, наконец, что произошло?
— Ничего! Говорю вам, ничего!
И вдруг он остановился и громко крикнул:
— Случилось непоправимое! Вчера была буря! У меня в саду сломались два дерева! Понимаете? Два дерева! Это больше не мой сад!
И он снова принялся расхаживать взад и вперед, бормоча:
— Это больше не мой сад… Это больше не мой сад…»
Правда, как вспоминает Жан Пьер Ошеде, одну иву удалось спасти. «Ее подняли и укрепили в вертикальном положении с помощью подпорок и железных обручей. Ива выжила и потом еще долго радовала своей красотой!»[176]
Не меньше огорчений приносила Моне и необходимость очищать пруд от погибших растений, а это порой случалось после ливней или сильного града. Что же пришлось ему пережить в 1910 году, когда взбесившаяся Сена затопила побережье и его участок целиком оказался под водой? «Это была картина ужаса и отчаяния», — рассказывал об этом Мирбо.
Во всем, что касалось сада, Моне вел себя как истый перфекционист.
Однажды, это было в 1907 году, на него накатил очередной приступ ярости. Хлопнув дверью, он вышел из дома и направился к деревенской мэрии.
«В такие дни, когда он бывал в плохом настроении и глядел исподлобья, — вспоминала г-жа Брюно, урожденная Боди, — здороваться с ним было необязательно — он все равно никому не отвечал!»
— Господин мэр, так дальше продолжаться не может! Вы должны положить этому конец! Пыль, которую поднимают автомобили, когда мчатся на бешеной скорости мимо моего сада, моим цветам совершенно без надобности! Дорогу на Руа необходимо замостить. Вы меня слышите? Ее пора заасфальтировать! И я готов принять участие в расходах.