С его непоседливым характером, отступавшим только перед необходимостью подолгу стоять перед мольбертом, Моне быстро заскучал в Живерни. Семья — это, конечно, хорошо, но нельзя же забывать и о друзьях! И он зазывает их к себе.
«Приезжайте ко мне в деревню», — писал он де Беллио, Мирбо, Жеффруа, поэту Жану Ришпену, Родену и американским художникам, чье творчество высоко ценил, например, Теодору Робинсону и Джону Синджеру Сардженту. Из чего следует, что первые заокеанские туристы появились в Живерни еще в 1887 году!
Моне с большой теплотой относился к Огюсту Родену, которой платил ему полной взаимностью. Впрочем, иногда между ними происходили настоящие битвы. Оба отличались редкостным упрямством — два монолита, два непоколебимых утеса.
Но при этом они прекрасно понимали друг друга и часто подшучивали друг над другом — беззлобно и к взаимному удовольствию.
Однажды Роден приехал погостить в Живерни. Близилось время ужина, и друзья направились в столовую. В дверях Моне остановился, пропуская Родена вперед.
— Ах! Что вы, что вы! Только после вас! — воскликнул скульптор. — Разумеется, вы хозяин дома, а я гость, но меня приучили уважать старших!
Моне мгновенно подхватил предложенный тон. Продолжая указывать гостю дорогу, он провозгласил:
— Прекрасно сказано! Старших нужно уважать!
— Позвольте, позвольте… Вы что же, полагаете, что вы моложе меня?
— Э-э… Видите ли… Я, конечно, не уверен… Вы с какого года?
— С сорокового.
— И я с сорокового. А вы в каком месяце родились?
— В ноябре.
— И я в ноябре! А какого числа? Четырнадцатого!
— И я четырнадцатого!
На самом деле Роден слегка покривил душой. Крестили его действительно 14 ноября 1840 года, но родился он 12-го. Следовательно, Моне действовал совершенно правильно, пропуская его впереди себя… Впрочем, безотносительно к тому, в каком порядке они занимали свои места за столом, ели оба с завидным аппетитом. И Роден, и Моне — оба любили хорошо покушать.
«Г-н Моне ел довольно много, — вспоминает Анна Превост[93], одна из последних кухарок художника, — но ел далеко не все подряд. У него была целая куча книг по кулинарии, и он подолгу листал их, выискивая рецепт какого-нибудь блюда, которое затем просил меня приготовить. Он, например, очень любил грибы, особенно те, что г-н Мишель сам собирал в лесу. Еще он любил спаржу, только не переваренную, а полусырую».
«Салаты он предпочитал заправлять сам, — добавляет к этому Жан Пьер Ошеде[94], — но надо было видеть, как он это делает! Он насыпал в салатную ложку перец горошком, предварительно раздавленный, посыпал его крупной солью, заливал оливковым маслом и капелькой винного уксуса так, что соус едва не переливался за края ложки, а потом щедро поливал этой смесью салат, листья которого становились черными от перца. Есть такой салат мог только сам Моне, да еще моя сестра Бланш — она любила все то, что любил он».
«За обедом он регулярно делал „нормандскую дыру“»[95], — продолжает Анна Превост.
Что еще он любил?
«Утром, за завтраком, он ел поджаренные сосиски; он ведь много физически трудился. Запивал он их добрым стаканом сансера. О да, он знал толк в винах, г-н Моне! Нам с мужем пришлось оставить службу у него, потому что детям надо было учиться и мы хотели перебраться поближе к Парижу. Я не знала, как сказать ему, что мы уходим! И решила прежде поговорить с г-жой Бланш — он звал ее Бланшеттой. Она мне сказала: „Ну хорошо, я сама сообщу Клоду эту печальную новость. Он у себя в мастерской“. Что тут началось! Он ужас как разозлился!
— Я ничего не стану дарить вам на Новый год!
— Но мы вынуждены уехать… Дети…
— Я готов увеличить вам жалованье!
— Но дети…
Тогда он смягчился.
— Я ведь так доволен вашей работой! Я всегда говорил о вас только хорошее… Ну что же, милая моя Анна, мне будет очень не хватать ваших ошпаренных каштанов…»
Вечером 13 января 1888 года Моне остановился ночевать в Тулоне. Он ехал в Антибы. В поезде класса «люкс» — к черту экономию! Впрочем, к этому времени он уже более или менее рассчитался со всеми старыми долгами, картины продавались, так что дела его обстояли неплохо. Правда, кое-кто из слуг, работавших в доме в Живерни, жаловался на задержку жалованья, но он перед отъездом поручил Алисе разобраться с этим мелким недоразумением.
Итак, он снова покинул г-жу Ошеде, детей и розовый дом и устремился навстречу Великой Синеве. Домочадцы не увидят его три с половиной месяца! Зато по возвращении он «разродится» 36 новыми полотнами! И «роды» будут крайне болезненными. Сколько раз он впадал в ярость и отчаяние, сколько раз опускал руки и снова вступал в изматывающую борьбу с безжалостным южным солнцем! Свидетельством тому — обильная переписка, адресованная «милостивой государыне».
«Ну что за несчастное занятие, эта проклятая живопись! Картина не получается… Мне плохо, у меня ничего не выходит… Это такая чистота, такая розовая прозрачность, что малейший неверный мазок смотрится грязным пятном… Тут как будто плаваешь в голубизне, вот ужас! Я изнемог в борьбе с солнцем… А что это за солнце! Столько солнца утомляет! Я устал, я боюсь. Надо сказать честно, мой глаз теряет остроту. Линии смазываются… Мне страшно, что я опустел, кончился как художник… Я в отчаянии. Неужели мне так и суждено остаться неудачником? О проклятье, о безнадежность! Я совершенно измотан, и голова раскалывается…»
Он, конечно, сгустил краски, явно переложил черного. А черное для Моне — это не цвет!
К счастью, минуты упадка духа перемежаются периодами воодушевления. «То, что я привезу отсюда, — это сама нежность, белая, розовая, голубая, залитая волшебным светом… Я достиг того состояния, в котором каждое движение кисти глубоко осмысленно… Теперь я могу писать в любую погоду. Показал свои наброски завсегдатаям трактира. Они, конечно, не много в этом смыслят, но даже они были поражены ощущением света и духом этого края…»[96]
В феврале он покидал Живерни со спокойным сердцем. Во всяком случае, денежные заботы на время отступили. Но в первый же день мая, вернувшись домой, он обнаружил Алису в тревоге и беспокойстве. Она продолжала жаловаться ему и в письмах, но он неизменно отвечал ей одно: «Избавьте меня от перечисления ваших денежных затруднений и прочих неприятностей. Вы прекрасно знаете, что, находясь здесь, я ничем не могу вам помочь!»
Сам он, поселившись в огромной и плохо отапливаемой комнате замка Пинед, ни в чем себя не ограничивал. Что ж поделаешь, он был не из тех, кто прячет деньги в чулок.
При этом на советы Алисе он не скупился: «Не безумствуйте… Ведите себя осмотрительно… Потерпите еще немного…»
В результате, не успев еще толком распаковать привезенный из Антиб багаж, он удостоился бурной семейной сцены.
— Опять все по новой! — возмущенно кричала Алиса. — Да когда же это кончится? Господин художник едет на юг, а на меня дождем сыплются счета! От кредиторов нет покоя! Слугам не плачено!
И так далее, и тому подобное.
Признаемся, эту сцену мы вообразили, но разве не выглядит она достоверной?
Попробуем понять и Алису. Пусть она порой предстает перед нами особой малосимпатичной, но невозможно отрицать, что ей приходилось несладко. Воспитать восьмерых детей, это что-нибудь да значит! Сегодня, столетие спустя, женщин, способных на такой подвиг, можно пересчитать по пальцам.
Кстати, что в это время поделывали дети? Они ведь успели подрасти. Старшая, Марта, превратилась в красивую двадцатичетырехлетнюю женщину. Младшему, «непоседе» Мишелю, исполнилось 10 лет. Между старшей и младшим была «очаровательная» Бланш. Ей исполнилось 23 года, она бредила живописью, намереваясь посвятить ей всю свою жизнь, и даже планировала предложить одну из своих картин на Салон.