Становился Алеша Мокеев перед Аннушкой Мутовкиной. Была та Аннушка девица смиренная, разумная, из себя красавица писаная, одна беда — бедна была, в сиротстве жила. Не живать сизу орлу во долинушке, не видать Алеше Мокееву хозяйкой бедную Аннушку. Не пошлет сватовьев спесивый Мокей к убогой вдове Аграфене Мутовкиной, не посватает он за сына ее дочери бесприданницы, в Аграфенином дворе ворота тесны, а мужик богатый, что бык рогатый, в тесны ворота не влезет.
Бой подростков меж тем разгорается. Старые люди степенные встают с луговины посмотреть на свою молодежь, удалых бойцов похваливают, неудатных подзадоривают:
— Дерись, дерись, ребятушки!.. Плохо станете драться, невест не дадим.
Кипит рукопашная… Не одними кулаками молодцы работают, бьются ногами и коленками, колотят зря по чем ни попало, лежачего только тронуть не смеют — таков закон на кулачных боях. Возрастные парни из хоровода поглядывают, крепко ль их сторона держится, не пора ль и им выходить на подмогу, на выручку. Един по единому покидают они круг девичий, выходят на бой ради своей молодецкой потехи… Разгорелась потеха, рассыпались бойцы по лугу, а красные девицы, ровно спугнутая лебединая стая, без оглядки понеслась под угорье — там старики, люди пожилые, молодицы и малолетки, стоя гурьбами, на бой глядят.
Не смолоченный хлеб на гумне люди веют, не буён ветер, доброе зерно оставляя, летучую мякину в сторону относит, — один за другим слабосильные бойцы поле покидают, одни крепконогие, твердорукие на бою остаются. Дрогнула, ослабела ватага якимовская, к самой речке миршенцы ее оттеснили. Миршенские старики с подгорья радостно кричат своим:
— Молодцы! Молодцы!.. Меси их!.. Катай!.. Вали в реку!
Всей силой наперли миршенские; не устоять бы тут якимовским, втоптали бы их миршенцы в грязную речку, но откуда ни возьмись два брата родных Сидор да Панкратий, сыновья якимовского кузнеца Степана Мотовилова. Наскоро стали они строить порушенную стену, быстро расставили бойцов кого направо, кого налево, а на самой середке сами стали супротив Алеши Мокеева, что последний из хоровода ушел, — больно не хотелось ему расставаться с бедной сироткою Аннушкой.
— Алеша!.. Родимый!.. Постой за себя — ломи их, голубчик! — кричат старики с подугорья.
Не слышит Алеша громких их кликов, помнятся ему только тихие, нежные речи Аннушки, что сказала ему на прощанье, когда уходил он из хоровода: «Алеша, голубчик, не осрами себя. Попомни мое слово, желанный…»
И в хороводах и на боях везде бывал горазд Алеша Мокеев. Подскочил к одному Мотовилову, ткнул кулаком-резуном в грудь широкую, падал Сидор назад, и Алеша, не дав ему совсем упасть, ухватил его поперек дебелыми руками да изо всей мочи и грянул бойца о землю.
— Хоть ты и кузнец, а сам-от, видно, не железный, — громко на весь народ похвалился Алеша. А Сидорушку одолела скорбь несносная, стало ему за обиду великую, что Мокеев сломил его, бросил на землю, ровно цыпленка, и теперь еще над ним похваляется. Не до того было Панкратью, чтоб вступиться за брата: двое на него наскочило, один губы разбил — посыпались изо рта белые зубы, потекла ручьем алая кровь, другой ему в бедро угодил, где лядвея в бедро входит, упал Панкратий на колено, сильно рукой оземь оперся, закричал громким голосом: «Братцы, не выдайте!» Встать хотелось, по померк свет белый в ясных очах, темным мороком покрыло их. Тут, засучив рукава, влетел в середину стены красавец Григорий Моргун, ринулся он на миршенцев и пошел их косить железной своей пятерней. Дружно, крепко стали якимовские, всей силой пошли напирать на миршенских. Держалась сельщина только богатырской силой да ловким уменьем Алеши Мокеева; но подбежал Григорий Моргун, крикнул зычным голосом:
— Камча, сельщина, камча, дельщина![387]. И сквозь кипящие боем ватаги пробился к Алеше Мокееву. Не два орла в поднебесье слетались — двое ярых бойцов, самых крепких молодцов грудь с грудью и лицом к лицу сходились. Не железные молоты куют красное железо каленое — крепкорукие бойцы сыплют удары кулаками увесистыми. Сыплются удары, и чернеют белые лица обоих красавцев. Ни тот, ни другой набок не клонится, оба крепко на месте стоят, ровно стены каменные.
Стоны, дикие крики, стукотня кулачных ударов и громкая ругань носятся над луговиной и сливаются в один страшный гул. Всюду искаженные злобой, окровавленные, свирепые лица, рассеченные скулы, вспухшие губы, расшибленные руки и груди.
Во время самого разгара боя подошел к бойцам старый Моргун, якимовский тысячник. Шапкой махая, седыми кудрями потряхивая, кричит изо всей мочи он сыну любезному:
— Выручай, Гришутка!.. Выручай, залотой!.. Меси супротивников!
Услыхал отцовский приказ Григорий Моргун — и больше стало валиться миршенцев от тяжелых его ударов. Как стебли травяные ложатся под острой косой, так они направо и налево падают на мать сыру землю. Чуть не полстены улеглось под мощными кулаками Гришиными.
Тут на него, как жестокая буря, налетел Алеша Мокеев. Разом поднялись два страшных кулака, разом грянули — Гриша Моргун на сажень отлетел, но устоял на твердых ногах, а у красавца Алеши подломились колена, назад он подался. Не садовый мак, от дождя тяжелея, набок клонит головку, тяжело склоняется на траву-мураву Алешина буйна голова. Пал навзничь, протянул руки к товарищам, но ни слова не вымолвил… Куда девалась твоя сила, Алеша?.. Где твои крепкие руки, где твои быстрые ноги? Пластом лежит красавец на зеленой траве, обливая ее горячею кровью.
Пал Алеша, и одолела сила якимовская. Ровно овечье стадо вогнала она миршенцев в село, и на улице еще долго колотила их.
Все остались живы, но все обессилели: кто без руки, кто без ноги, у кого лицо набок сворочено. Ночь кроет побоище и разводит бойцов по домам.
***
Каждый год на зелён покос потешные бои у миршенцев с якимовскими бывали. А кроме того, зимой каждый праздник от Крещенья до крестова воскресенья[388] кулачные боя бывали, но прежней вражды между ними не бывало. Жили в миру да в добром ладу, как подобает добрым соседям. Роднились меж собой: с охотой миршенцы брали якимовских девок — добрые из них выходили работницы, не жаль было платить за них выводное[389], но своих девок за якимовских парней не давали.
Не то кручинило отцов и матерей, что их детище барской работой завалят, того они опасались, не вздумал бы барин бабенку во двор взять. Еще пуще боялись, чтоб крестьян не продал на вывоз он, либо не выселил в дальние вотчины — не видать тогда дочки до гробовой доски, не знавать и ей ни рода, ни племени, изныть и покончить жизнь на чужой стороне.
Про былую тяжбу из-за пустошей миршенцы якимовским словом не поминали, хоть Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор глаза им по-прежнему мозолили. Никому на ум не вспадало, во сне даже не грезилось поднимать старые дрязги — твердо помнили миршенцы, сколько бед и напастей из-за тех пустошей отцами их принято, сколь долго они после разоренья по миру ходили да по чужим местам в наймитах работали. Но вдруг ровно ветром одурь на них нанесло: заквасили новую дёжу[390] на старых дрождях.
Глава двадцатая
Раз летом в страдную пору, с котомкой за плечьми, с седой, щетинистой, давно не бритой бородой, с серебряным Егорьем и тремя медалями на шинели, проходил по Горам старый, но рослый и крепкий солдат. К Волге служивый путь свой держал, думал сплыть водой до Перми, а оттоль на своих на двоих в Сибирь шагать на родину. Отслужив двадцать пять лет богу и великому государю и получив «чистую»[391], пробирался он тысячи за четыре верст от полка своего. Никого из сродников не чаял встретить он на родине, а все-таки хотелось старому служаке хоть разок еще полюбоваться на родные поля, побродить перед смертью по родным лесам, на церковном погосте поклониться могилкам родителей, а по времени и самому там лечь.