Начитавшиеся «Сионского вестника» образовали даже особую секту «Сионскую церковь» или «Десных христиан». Эти десные христиане зовутся также и «лабзинцами», по имени издателя того журнала, сосланного в Симбирск.
Привез Марко Данилыч короб на квартиру и тотчас Дуню позвал. Вышла она к отцу задумчивая, невеселая.
— Что ты все хмуришься, голубка моя?.. Что осенним днем глядишь? — с нежностью спрашивал у дочери Марко Данилыч, обнимая ее и целуя в лоб. — Посмотрю я на тебя, ходишь ты ровно в воду опущённая… Что с тобой, моя ясынька?.. Не утай, молви словечко, что у тебя на душе, мое сокровище.
— Скучно, тятенька… Домой бы скорее, — склоняя русую головку на отцовское плечо, тихо, грустно промолвила Дуня.
— Послезавтра беспременно выедем, — гладя дочь по головке, сказал Марко Данилыч. — Да здесь-то с чего на тебя напала скука такая? Ни развеселить, ни потешить тебя ничем невозможно… Особенных мыслей не держишь ли ты каких на уме?.. Так скажи лучше мне, откройся… Али не знаешь, каково я люблю тебя, мою ластушку?
— Знаю, тятя, знаю, — крепко прижимаясь к отцу, вполголоса молвила Дуня.
— Зачем же таишься? Верно, есть что-нибудь на душе, — заботливо говорил Марко Данилыч, смущенный словами дочери.
— Ничего нет, — потупя глаза, ответила Дуня. — Просто так, скучно…
— А я тебе от скуки-то гостинца привез, молвил Марко Данилыч, указывая на короб. — Гляди, что книг-то, — надолго станет тебе. Больше сотни. По случаю купил.
Недоверчиво взглянула Дуня на закрытый короб. Речи Марьи Ивановны о книгах припомнились ей. Однако же велела перетащить короб к себе в комнату.
Только что отобедали, Дуня за книги. Стала разбирать их.
«Французская, еще французская, — откладывая первые попавшиеся под руку книги, говорила она сама с собой…— Может быть, тут и такие, про которые Марья Ивановна поминала… Да как их узнаешь? И как понять, что в них написано?.. „Удольфские таинства“, роман госпожи Коттень… Роман!»
И с отвращением бросила в сторону книгу. «Опять роман, опять… опять, — продолжая кидать в угол книги, думала Дуня. — И на что это тятенька накупил их?.. Яд, сети, раскинутые врагом божиим. — Так говорила Марья Ивановна… В руки не возьму их!.. Выкинуть либо в печке сжечь!.. Праху чтоб от них не осталось!.. Комедия, комедия — все театральные… Такие же!.. Была я в театре, глядела, слушала… И там все про нечистую любовь говорится… Вот тетенька-то Дарья Сергевна говорит, что театр поставлен бесам на служенье… Верно это она говорит, верно.. Сама Марья Ивановна то же скажет… Да, бесы, бесы, враги божии!.. Они, они!..»
И полетели в угол театральные книги.
«Домашний лечебник»… Эта пригодится, ежели кто занеможет когда… «Полная поваренная книга», — отдам тетеньке, ей пригодится… «История Елизаветы, королевы Английской», — можно будет прочитать… «Лейнард и Термильд, или Злосчастная судьба двух любовников…»[356].
Молча разорвала книгу и молча метнула обрывки ее под диван.
"Зачем накупил таких? Зачем?.. Книги все пагубные!.. От врага!.. Грешно и в руки их брать… Это еще что? Путешествия, — ну, вот это хорошо, за это тяте спасибо… Путешествие в Западную Индию, — прочитаю… «Путешествие г. Вальяна… с картинками».
И, взглянув затем на одну книгу, вскочила со стула и вскрикнула от радости. «Путешествие младого Костиса»… Хвалила ту книгу Марья Ивановна.
И тотчас принялась за чтение. Прочла страницу, другую — плохо понимает. «Ничего, ничего, — бодрит себя Дуня, — Марья Ивановна говорила, что эту книгу сразу понять нельзя, много раз она велела читать ее и каждое слово обдумывать».
До позднего вечера просидела она над Костисом. И с тех пор и дни и ночи стала Дуня просиживать над мистическими книгами. По совету Марьи Ивановны, она читала их по нескольку раз и вдумывалась в каждое слово… Показалось ей, наконец, будто она понимает любезные книги, и тогда совсем погрузилась в них. Мало кто от нее с тех пор и речей слыхал. Марко Данилыч, глядя на Дуню, стал крепко задумываться.
Глава девятнадцатая
Середи холмов, ложбин и оврагов, середь золотистых полей и поросших кудрявым кустарником пригорков, меж тенистых рощ н благовонных сенных покосов, верстах в пятидесяти от Волги, над сонной, маловодной речкой, по пологому склону горы больше чем на версту вытянулась кострикой и пеньковыми оческами заваленная улица с тремя сотнями крестьянских домов. Дома все большие, высокие, но чрезвычайно тесно построенные. Беда, ежели вспыхнет пожар, не успеют оглянуться, как все село дотла погорит.
Дома стареньки, зато строены из здоровенного унжинского леса и крыты в два теса. От большой улицы по обе стороны вниз по угорам идут переулки; дома там поменьше и много беднее, зато новее и не так тесно построены. Во всем селенье больше трехсот дворов наберется, опричь келейных рядов, что ставлены на задах, ближе к всполью. В тех келейных рядах бобыльских да вдовьих дворов не меньше пятидесяти.
На самом верху горы большая каменная пятиглавая церковь стоит. Старинной постройки она, — помнит еще дни царя Алексея Михайловича… Видно, что в старые годы была она богата, но потом обедняла до нищеты и вконец обветшала. Зеленая черепица на главах вполовину осыпалась, железна крыша проржавела, штукатурная облицовка облезла, карнизы, наличники, сандрики[357] и узорочный кафельный вокруг церкви пояс обвалились, от трех крылец, на кувшинных столбах с висячими арками, уцелело только одно, на колокольне березка выросла. Вокруг церкви грязная базарная площадь, обстроенная деревянными низенькими, ветхими лавчонками. Кроме такого «гостиного двора», стоят на той площади два старых каменных дома: в одном волостное правление, в другом — белая харчевня. И в том и в другом доме зимой, сколько дров ни жги — вода мерзнет. Под горой вдоль речки в два ряда тянутся кузницы, а на горе за селом к одному месту скучилось десятков до трех ветряных мельниц. Не для размола муки, не для обдирки крупы, не для битья конопляного масла ставлены те мельницы, — рыболовные уды точат на них.
Село Миршенью зовется, оно казенное, а в старые годы бывало «вотчиной дома Жывоначальные троицы и преподобного Сергия, Радонежского чудотворца», самого крупного во время оно русского помещика, владевшего больше чем ста тысячью душами крепостных крестьян. Земля при Миршени добрая, родит хорошо, но на тысячу душ ее маловато.
К тому же земли от села пошли клином в одну сторону, и на работу в дальние полосы приходится ездить верст за десяток и дальше, оттого заполья[358] и не знали сроду навоза, оттого и хлеб на них плохо родился. Промыслами миршенские мужики кормятся отхожими и домашними. Из бедных кто в бурлаки идет, кто на Низу на ловецких ватагах работает, кто в самарских степях пшеницу жнет либо гурты скота в верховые города прогонять нанимается. Которые и позажиточнее, те сами голов по тридцати крупного скота да по сотням баранов на ярманке у Ханской ставки скупают, мясо продают по базарам, а зимой мороженое отвозят в Ростов и Ярославль на продажу.
Сало топят, кожи да овчины выделывают. Другие денежные люди осенью ездят в Уральск и Саратов и там, накупив коренной рыбы, развозят ее зимой по деревням. А которые за наживой на сторону не отлучаются, те дома два промысла знают — сети для низовой рыбной ловли вяжут да уды для нее же работают. Бабы треплют коноплю, прядут ее вместе с мужиками и вяжут сети от одноперстника до ладонника[359].
Кто подостаточнее, те проволоку тянут из железа и раздают ее односельцам на выделку рыболовных уд. Эти секут ее на жеребье и мальчишкам да подросткам дают оттачивать на ветряных мельницах, устроенных с особыми точильнями. С Покрова до вешнего Николы все мальчишки лет от десяти до пятнадцати, с раннего утра до поздней ночи, оттачивают жеребейки, взрослые глянчат[360] их и гнут на уды. Большие уды, что зовутся «кованцами», что идут на белугу и весят по пяти да по шести фунтов каждая, кузнецы куют на кузницах.