Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда Герасим вошел в родительский дом и, помолившись семейным иконам, оглянул с детства знакомую избу, его сердце еще больше упало. Нищета, бедность крайняя… Нигде, что называется, ни крохи, ни зерна, везде голым-голо, везде хоть шаром покати: скотины — таракан да жужелица, посуды — крест да пуговица, одежи — мешок да рядно. Двор раскрыт без повети стоит: у ворот ни запора, ни подворотни, да и зачем? — голый что святой: ни разбоя, ни воров не боится. В первую пору странства, когда Герасим в среде старообрядцев еще не прославился, сам он иногда голодовал, холодовал и всякую другую нужду терпел, но такой нищеты, как у брата в дому, и во сне он не видывал.

Вспомнил про надельные полосы, при выкормке бычков родителем до того удобренные, что давали они урожая вдвое и втрое супротив соседних наделов, и спросил у братана, каково идет у него полевое хозяйство. Молчит Абрам, глаза в землю потупя… Со слезами отвечает невестка, что вот уж-де больше пяти годов, как нет у них никакого хозяйства, и у нее нет никаких бабьих работ — ни в поле жнитва, ни в огороде полотья. «Вот каким пахарем стал», — подумал Герасим. И в самом деле избной пол стал у Абрама, как в людях молвится, под озимым, печь под яровым, полати под паром, а полавочье под покосом. Таково было хозяйство, что даже мыши перевелись с голодухи в амбаре.

Молчанье брата, грустный, жалобный голос невестки, скучившиеся в углу у коника полунагие ребятишки вконец растопили сердце Герасима.

Пуще всего жаль было Герасиму малых детей, а их было вдосталь и не для такой скудости, в какой жил его брат: семеро на ногах, восьмой в зыбке, а большему всего только десятый годок.

— А что, невестушка, чем станешь гостя потчевать? — спросил, садясь на лавку, он Пелагею.

Та, закрыв лицо передником, тихо, безмолвно заплакала. Молчит и Абрам, сумрачно смотрит на брата, ровно черная туча.

— Болезный ты мой, родной, притоманный! — с трудом могла, наконец, промолвить хозяйка. — Было щец маленько, да за обедом поели все. С великой бы радостью, тебя, мой душевный, попотчевала, да нетути теперь у нас ничего.

А хозяин голову перед братом повесил и потупил глаза. Слеза прошибла их.

— На нет и суда нет, невестушка, — сказал Герасим и тоже печально склонил свою голову.

— Нет, вот что, родненький, — вспомнив, молвила Пелагея. — Сбегаю я к Матрене Прокофьевне, — обратилась она к мужу, — к нашей старостихе, — пояснила деверю, — покучусь у ней молочка хоть криночку, да яичек, да маслица, яишенку-глазунью гостю дорогому состряпаю. Может, не откажет: изо всех баб она до меня всех милостивей.

И, накинув на плечи истрепанный, дырявый шушун[273], спешно пошла из избы.

— Постой, невестушка, постой, родная, — остановил Пелагею Герасим. — Так не годится. У вас на деревне, слышь, кабак завелся, чать при нем есть и закусочная? — обратился он к брату.

— Как не быть, есть, — тихо ответил Абрам.

— На-ка тебе, — молвил Герасим, подавая Абраму рублевку. — Сходи да купи харчей, какие найдутся. Пивца бутылочку прихвати, пивцо-то я маленько употребляю, и ты со мной стаканчик выпьешь. На всю бумажку бери, сдачи приносить не моги ни единой копейки. Пряников ребяткам купи, орехов, подсолнухов.

— Что это, брательник?[274] Зачем? — молвил Абрам. — Они у нас непривычны, не надо.

— А ты, Абрамушка, делай не по-своему, а по-моему, — улыбаясь, добродушно ответил Герасим. — Подь-ка, а ты, подь поскорее.

Постоял маленько Абрам, вздохнул и, взявши с колка[275] шапку, пошел из избы, почесывая в затылке.

— Ну, невестушка, — сказал по уходе брата Герасим, — ты бы теперь мне маленько местечка где-нибудь опростала. Одну-то телегу надо скорей опростать.

— Да вон тащи, родной, хоть в заднюю избу, — молвила Пелагея, — а не то в клеть — пустым-пустехоньки. А ежели больно к спеху, так покамест в сенях положь; сени у нас больше, просторные, всю свою поклажу уложишь.

— Ладно, — ответил Герасим. — В сенях, так в сенях. И, выйдя из избы, сказал возчикам — сняли бы с одного воза кладь, а в опростанную телегу заложили лошадь. Пока они перетаскивали короба и ящики, Герасим подсел к столу и, вынув из кармана бумагу, стал что-то писать карандашом, порой останавливаясь, будто что припоминая. Кончив писанье, вышел он на двор и, подозвав одного из приехавших с ним, сказал:

— Ну, Семенушка, сослужи ты мне, братец, теперь не в службу, а в дружбу. Хоть ты и устал и давно бы пора отдохнуть тебе, да уж, пожалуйста, похлопочи, сделай для меня такую милость.

Семен Ермолаич был у Чубалова за приказчика. Человек пожилой, степенный, тоже грамотей и немалый знаток в старинных книгах, особенно же в иконах. Рад был он сослужить службу хозяину.

— Здешни места знаешь? — спросил у него Чубалов.

— Как мне не знать здешних местов? — молвил Семен Ермолаич. — Сам недальний отселе.

— Так вот что, — сказал Чубалов. — В город дорогу найдешь?

— Как не найти? Ехали сюда, в виду у нас был.

— Моих денег есть ли сколько-нибудь при тебе? — спросил Чубалов.

— Есть довольно…

— Сделай же все по этой записке. Только сделай милость, управляйся скорее, засветло бы тебе назад поспеть. Успеешь, думаю, тут всего четыре версты, да и тех, пожалуй, не будет, — молвил Чубалов.

— Как не поспеть засветло, — сказал Ермолаич. — Далеко ли тут? Для братана, что ли? — примолвил он, бегло взглянув на записку.

— Да, — молвил Герасим. — Не чаял я, Семенушка.

— Жалости даже подобно, — сказал Семен Ермолаич. — Покалякал я кой с кем из здешних про твоего братана. Мужик, сказывают, по всему хороший, смирный, работящий, вина капли в рот не берет. Да как пошли, слышь, на него беды за бедами, так его, сердечного, вконец и доконало. Опять же больно уж много ребяток-то он наплодил, что, слышь, ни год, то под матицу зыбку подвязывай[276].

Поглядеть на богатых — дети у них не стоят, родился, глядь ай и гробик надо ладить, а у Абрама Силыча все до единого вживе остались… Шутка ли, восемь человек мал мал меньше… Работник-от он один, а ртов целый десяток. Как тут не пойти под оконья?..

— Нешто побираются? — мрачно насупясь, спросил у Ермолаича Герасим.

— Сам-от нет, сам, слышь, и день и ночь за работой, и хозяйка не ходит, от дому-то ей отлучаться нельзя. Опять же Христа ради сбирать ей и зазорно — брата она из хорошего дома, свои капиталы в девках имела, сродники, слышь, обобрали ее дочиста… А большеньки ребятки, говорили бабенки, каждый, слышь, день ходят побираться.

Пуще прежнего нахмурился Герасим Силыч, смотрит ровно осенняя ночь.

— Поезжай поскорее, Ермолаич, — вдруг заторопил он приказчика. — Засветло надобно быть здесь тебе непременно. Пожалуйста, поторапливайся!

— Как засветло не воротиться, воротимся, — молвил разговорившийся Ермолаич, оправляя супонь на лошади. — Эки собаки, прости господи! И супонь-то кой-как затянули, и гужи-то к оглоблям не пристегнули. Все бы кой-как да как-нибудь, а дорогой конь распряжется. Глядишь остановка, меледа… Мешкотное дело, задержка. Да, Герасим Силыч, правда в людях молвится: «Без детей горе, а с детьми вдвое…» Только уж паче меры плодлив братан-от у тебя… Конечно, ежели поможет ему господь всех на ноги поставить — работников будет у него вдоволь, пять сынов, все погодки… Тогда бог даст справится.

— А ты поезжай, поезжай, Семенушка, — торопил его Герасим.

Ермолаич сел, наконец, в телегу, а все-таки свое продолжал:

— Да, плодлив, беда какой плодливый… Шутка сказать, восьмеро ребятишек!.. И у богатого при такой семьище голова кругом пойдет. Поди-ка вспой, вскорми каждого да выучи!.. Ой, беда, беда!

Наконец-то двинулся в путь. Выйдя из ворот, Герасим, посмотрев вслед Ермолаичу, в избу вошел.

Глава четырнадцатая

Облокотясь на стол и припав рукою к щеке, тихими слезами плакала Пелагея Филиппьевна, когда, исправивши свои дела, воротился в избу Герасим. Трое большеньких мальчиков молча стояли у печки, в грустном молчанье глядя на грустную мать. Четвертый забился в углу коника за наваленный там всякого рода подранный и поломанный хлам. Младший сынок с двумя крошечными сестренками возился под лавкой. Приукутанный в грязные отрепья, грудной ребенок спал в лубочной вонючей зыбке, подвешенной к оцепу[277].

вернуться

273

Шушуном, смотря по местности, называется разная верхняя женская одежда. За Окой на юг от Москвы, в губерниях: Рязанской, Тамбовской, Тульской и др., где сарафанов не носят, Шушуном зовут холщовую женскую рубашку, длиною немного пониже колен, с алым шитьем и кумачными красными прошивками; он надевается к паневе сверх рубахи. На севере (губернии: Новгородская, Вологодская, Вятская) шушуном называется крашенинный старушечий сарафан, а в Олонецкой и по иным местам — сарафан из красного кумача с воротом и висячими назади рукавами. В Волжском верховье (Тверская, Ярославская, Костромская) шушуном зовется кофта с рукавами и отложным воротником, отороченная кругом ленточкой — шугой. На Горах, начиная с Нижегородской губернии, шушун — верхняя крашенинная короткая сорочка-расстегай вроде блузы, надеваемая поверх сарафана.

вернуться

274

Брательник — меньшой, младший брат.

вернуться

275

Деревянный гвоздь или тычок, вбитый в заднюю стену избы у входа, для вешанья шапок.

вернуться

276

Матица — брус поперек избы, на ней кладется потолочный тес. Зыбка — колыбель, люлька, в крестьянских домах обыкновенно подвешиваемая к потолочной матице. Есть в каждой избе и другая матица — балка, на которую пол настилается.

вернуться

277

Оцеп, иначе очеп, журав, журавец — перевес, слега или жердь, прикрепленная к матице.

109
{"b":"19566","o":1}