После долгих колебаний Марьи Ивановны, после усильных просьб Марко Данилыча, после многих слез Дунюшки барышня согласилась.
— Но с условием, — сказала она.
— С каким, милостивая барышня? — с живостью спросил обрадованный Марко Данилыч. — С каким, сударыня?
— Иной раз как поеду я в Фатьянку, отпустите со мной Дунюшку. Я полюбила ее, как самую близкую родственницу… Отпустите? — сказала Марья Ивановна…
— С вами-то? — вскликнул Смолокуров. — Да не то что в Фатьянку, хоть на край света… Опричь добра, Дуня от вас ничего не может набраться… Навсегда вам благодарен останусь, милостивая, добрая барышня, за вашу любовь. За счастье почту, ежели Дунюшка при вас будет неотлучно…
Все были довольны и радостны, кроме Дарьи Сергевны. Низко опустив голову, сидела она грустная; порой слезинка вздрагивала на ее ресницах, чуть слышно шептала: «Господи помилуй!.. Господи помилуй!..»
А Марко Данилыч, ко сну отходя и даже стоя на молитве, иное в разуме держал. «Слава те господи, — думал он. — Какая, подумаешь, честь!.. Богатая барышня, дочь нашего барина, станет у меня проживать… И ведет себя с нами, как равная… „Люблю Дуню, говорит, как близкую сродницу!..“ Ну-ка, Онисим Савельич, дождись-ка этакой чести!.. Вот озлится-то! Городничего когда залучит к себе на гостины, и тогда высоко голову носит, а тут знатная барышня, без малого тысяча душ! Лопнет пес с зависти, первым куском подавится!.. А Дунюшка-то, Дунюшка-то как рада, голубонька!.. Ожила, повеселела… Ох, Дуня, Дуня моя, Дунюшка! Милое ты мое, сердечное дитятко!.. Встала бы теперь покойница Олена Петровна!.. Посмотрела бы на свою доченьку… Ох, Оленушка, Оленушка!..». И засверкали слезы на глазах Марка Данилыча. Но вдруг иные мысли зароились у него в голове: «Отписывает Корней, всю, слышь, икру Орошин, подлец, на месте скупил в одни свои руки… Свинья чудская!.. Теперь у Макарья что хочет, то и почнет по части икры делать! Издохнуть бы тебе, окаянному!»
И долго на разные лады ругал он мысленно знаменитого поволжского рыбника.
«А наплел же я Марье Ивановне!.. И теперь будто считаю ее за госпожу свою!.. Холопом ее считаю себя!.. А она-то сердечная… уши-то господские и развесила!.. А мне бы только поддобрить ее, на Унже лесные дачи есть у Марьи Ивановны. Поддобрю, так, бог даст, задаром куплю их. Тысчонок сотенку достанется тогда Дуне-голубушке. Ах, Дунюшка, Дунюшка!.. Для тебя, ради одной тебя, все говорится, все и делается! Для тебя, милое сокровище, на то ли еще готов!.. На плаху, на костер взойду — было бы только тебе хорошо. Как вспомню я про мой горький день, как кончала свою жизнь Оленушка!.. Младенчиком Дуня была тогда, посадили ее возле матери… Оленушка в последние разочки вздыхает, а младенчик смеется, веселехонько играет ленточкой, что была в вороту у покойницы… Господи, господи!.. Взглянула тогда Оленушка… на меня и на Дунюшку… „Люби!“ — чуть-чуть промолвила… Дунюшка радостно смеется, ангельски веселится, а душа Оленушки летит, летит в небеса к господу».
И обильно смочил слезами Марко Данилыч подушку.
Глава двадцать вторая
На другой день по приезде Марьи Ивановны Смолокуров проснулся спозаранок. Не спалось ему в душной комнате. В спальне возле постели стоял железный сундук с деньгами. Хоть и был он привинчен и к полу и к стенам, хоть в окнах комнаты и вделаны были толстые железные решетки, но Марко Данилыч всегда помнил, что на свете много охотников до чужого добра. Потому зимних рам в спальне он не выставлял, а дверь всегда держал на заперти. Никому, кроме Дуни да еще Дарьи Сергевны, приходившей постель оправить да в комнате прибрать, без особого зова ходу туда не было.
Не спится Марку Данилычу. То об ненаглядной Дунюшке мыслями раскидывает, то о ненавистном Орошине помышляет. Давно он послал в Астрахань наперсника своего, Корнея Евстигнеева, ухитрился б там подставить ножку не в меру расходившемуся Орошину, но что-то долго от него никаких известий нет. Дождался, наконец, письма. Пишет Корней, что с Орошиным нет никакого сладу, все норовит к своим рукам прибрать, всем делом хочет завладеть, икру до последнего пуда заподрядил, теперь к суши подбирается. Денег привез кучу, Корнею с какими-нибудь двадцатью тысячами нечего и думать тягаться с ним.
"Пес смердящий, — мысленно ругает Марко Данилыч Орошина. — Причта во языцех!.. Ефиопская образина!.. Эх, надо бы мне самому сплыть в Астрахань, да поздно теперь! Привезти бы денег побольше, вырвать бы у собаки лакомый кус!.. А Корнею больше двадцати тысяч как доверить?.. Да, опоздал, упустил дорогой случай!.. Голову-то теперь как заломит, чертова плешь, рукой не достанешь… Потонуть бы твоим баржам, бесова кукла, всем бы до последней погореть у проклятика…[402]
А самого пострелом[403] бы положило, рукам, ногам отсохнуть бы у анафемы!..
Не совсем доругавшись, встал Марко Данилыч с постели и подошел к окну освежиться. Увидел его со двора Василий Фадеев и тотчас к нему пошел. Постучался у дверей.
— Кто там? — с досадой крикнул Марко Данилыч.
— Я-с, Василий Фадеев, — робко ответил за дверью приказчик.
— Какого тебе дьявола надо? Черти еще на кулачки не дрались, а ты, подлел, уж и лезешь ко мне! — пуще прежнего кричал Смолокуров, отпирая дверь.
— Штафету пригнали, — протягивая в полуотворенную дверь гусиную шею, робко промолвил Фадеев.
— Отколь?
— Из Астрахани, сказал почтальон, — молвил Фадеев, протягивая в дверь руку с письмом. В спальню войти не посмел он.
Быстро сорвал печать Марко Данилыч и стал читать письмо. Из Астрахани оно было, от Прожженого.
— Почтмейстер наказывал напомнить вашей милости насчет осетрины…начал было Василий Фадеев, но Марко Данилыч гневно прикрикнул:
— Убирайся, покамест цел! Аки бес, опаленный крестным знаменьем, исчез Василий Фадеев.
Читает Марко Данилыч:
"Милостивейшему государю моему, благодетелю и отцу Марку Данилычу, во-первых, приношу нижайшее почитание с пожеланием со всем благословенным вашим семейством паче всего многолетнего здравия и всякого благополучия, а наиболее в делах скорого и счастливого успеха с хорошим прибытком и доброй наживой. Сим самонужнейшим с нарочитою штафетой письмом спешу почтеннейше вашей милости донести, что в препорученных делах тружусь со всяким моим усердием паче всякие меры, только в деньгах объявляется великая недостача, и о том я уж два раза отписывал вам, отец наш и великий благодетель, Марко Данилыч. Доносил я также вашей милости, что Онисим Самойлыч, будучи лично сам на Низу, завладал всем делом насчет икры и суши, однако ж благодаря всевышнему того сделать ему не сгодилось.
В сем деле помешали ему известные вам господа саратовские купцы Меркулов Никита Федорыч да Веденеев Дмитрий Петрович. В пятницу на прошедшей неделе оба они прибыли в Астрахань и тотчас зачали скупать икру и рыбу большими партиями и таким манером на весь рыбный товар много цены подняли, а платят все наличными без рассрочек и задатки наличными же дают, а задатки дают большие. А Онисим Самойлыч желает производить уплаты векселями на двенадцать да на осьмнадцать месяцев, и потому ему тягаться с ними не под силу. Он же по великой жадности своей наперед сего ни с кем письменных условий не заключал, потому что жалко было уплачивать пошлины. От того от самого, которые ему контрактом не обязались, теперь все до единого перешли к Меркулову да к Веденееву, а которые задатки от Онисима Самойлыча заполучили, те отплывают в Енотаевск да на Бирючью Косу и оттуда по почте деньги ему посылают, чтоб он не отперся в случае, что ихние задатки он не получил. Никто на его честь по здешним местам по всем ватагам ни одна душа с уверением положиться не может. Онисим Самойлыч с таковой досады теперь и рвет и мечет. Вечорашний день довелось мне видеть его: охрип, сердечный, от ругани, а третьего дня в трактире одному промышленнику[404] с сердцов в ухо даже заехал, а тот с своей стороны уважил и угостил его ладошками препорядочно, чуть-чуть обоих не забрали на съезжую. А Меркулов с Веденеевым, как только поженились на дочерях вашего благоприятеля Зиновья Алексеича Доронина, так свои капиталы и женины приданые деньги да и тестевых, может, половину, а пожалуй, и больше, вкупе сложили и повели в Астрахани дела на самую большую руку, никто таких больших делов не запомнит.