— Отвечайте же! — крикнула матушка.
Он вскинул глаза и впился в нее злобным взглядом, будто загнанный в угол зверь:
— Запасы кончаются, — рявкнул он. — Нужно больше еды, а не то мы все сдохнем.
— Да у нас запасов хоть отбавляй! — напустилась на него матушка. — И еды, и воды полно. Уж как-нибудь перебьемся на галетах, пока нас не разыщут. — Она схватила пластмассовую коробку, в которую мы сложили распечатанные упаковки галет. Вот так сюрприз! Почему она такая легкая? Мамина рука дрогнула, и в коробке затарахтели крошки — жалкие остатки вчерашнего изобилия. — Что это значит?! — Матушка сняла крышку. — Где галеты? Вчера была полная коробка!
Кок отвел глаза. И я тоже.
— Ты, эгоистичное чудовище! — взвизгнула матушка. — Так вот почему запасы у нас кончаются! Ты сожрал все один!
— Ему тоже перепало, — мотнул он головой в мою сторону. Матушка повернулась ко мне. Сердце у меня так и ухнуло в пятки.
— Писин! Это правда?
— Это же было ночью, мама. Я даже не проснулся толком, а есть очень хотелось. Он дал мне галету. Я ее и съел, мне и в голову не пришло, что…
— Что, всего одну? — Кок издевательски хмыкнул. Пришел черед матушке отвести глаза. Гнев из нее так и вытек, словно в песок ушел. Не сказав больше ни слова, она вернулась к матросу.
Лучше б она рассердилась на меня. Лучше б наказала. Что угодно, лишь бы не это молчание. Я принялся сооружать для матроса подушку из спасательных жилетов — только бы побыть к матушке поближе.
— Прости меня, мама, — прошептал я, уже чуть не плача. — Прости…
Собравшись с духом, я взглянул матушке в лицо и увидел, что и у нее в глазах стоят слезы. Но на меня она не смотрела. Вглядывалась куда-то в прошлое, в дальние дали воспоминаний.
— Одни мы с тобой остались, Писин, совсем одни, — проговорила она таким тоном, что последняя надежда умерла во мне в тот миг безвозвратно. Никогда в жизни я еще не чувствовал такого одиночества. Мы ведь к тому времени уже две недели проболтались в этой шлюпке, а такое даром не проходит. Верить, что отец и Рави спаслись, с каждым днем было все труднее.
Когда мы обернулись, кок уже держал отрезанную ногу за лодыжку над водой — чтобы стекли остатки крови. Матушка прикрыла глаза матроса ладонью.
Умер он тихо — жизнь просто вытекла из него, как кровь из ноги. Кок живо его разделал. Из ноги наживки не вышло. Мясо уже совсем разложилось и не держалось на крючке: просто растворилось в воде, и дело с концом. Но у этого чудовища ничего зазря не пропадало. Он все нарезал на кусочки — и кожу, и внутренности, все до последнего дюйма. Даже гениталии. Покончив с туловищем, принялся за руки, а там и до второй ноги добрался. Мы с матушкой тряслись от ужаса. Мама кричала на кока:
— Чудовище! Как ты смеешь?! Где твоя человечность? У тебя что, совсем совести нет? Чем этот бедный мальчик перед тобой виноват? Ты чудовище! Чудовище!
Но кок в ответ только изрыгая грязную брань.
— Ты хоть лицо ему прикрой, ради Бога! — крикнула матушка.
Невыносимо было видеть это прекрасное лицо, такое благородное и безмятежное, на этом истерзанном теле. Кок, услыхав это, бросился к голове матроса и, прямо у нас на глазах, содрал с нее кожу — и волосы, и лицо. Нас с матушкой вырвало.
Покончив с разделкой, он вышвырнул скелет за борт. Очень скоро по всей шлюпке уже лежали и вялились на солнце полоски мяса и куски органов. Мы шарахались от них в ужасе. Старались на них не смотреть. Но от запаха деваться было некуда.
В следующий раз, когда кок подошел близко, матушка ударила его по лицу — наотмашь, тяжело, аж в воздухе зазвенело. Такого я от нее не ожидал — поразительный поступок. И геройский. Настоящий взрыв ярости и горя, скорби и отваги. Она это сделала в память того несчастного матроса. Чтобы спасти хоть остатки его достоинства.
Я застыл в изумлении. И кок тоже. Он стоял не шевелясь, ни слова ни говоря, — а матушка смотрела ему прямо в лицо. Я заметил, как он старается не встретиться с ней взглядом.
Мы разошлись по своим углам. Я держался рядом с матушкой. И разрывался между восторженным восхищением и малодушным страхом.
Матушка следила за ним в оба. И поймала-таки — через два дня. Сколько он ни осторожничал, а она все же заметила, как он подносит руку ко рту.
— Я все видела! — крикнула она. — Ты только что съел кусок! Ты говорил, это для наживки! Так я и знала. Ты — чудовище! Зверь! Как ты мог? Он же человек! Такой же, как ты!
Как же она ошибалась, если рассчитывала, что от этих слов он устыдится, выплюнет тот кусок и рассыпется в извинениях! Он продолжал жевать, как ни в чем не бывало. Хуже того, поднял голову и остаток вяленой полоски сунул в рот уже не таясь.
— Вроде свинины, — пробормотал он. Матушка отвернулась, яростно передернув плечами — жест негодования и омерзения. А он преспокойно сжевал еще одну полоску. — Вот уже и сил прибавилось, — добавил он и снова сосредоточился на рыбалке.
Мы держались на своей половине шлюпки, он — на своей. Удивительно, какие прочные стены воздвигает сила воли! Мы жили себе спокойно целыми днями, будто его и вовсе не было.
Но совсем не обращать на него внимания нельзя было. Да, он был скот — но скот практичный. Руки у него росли откуда надо, да и море он знал. И голова работала — будь здоров. Это он придумал построить плот, чтоб рыбачить было удобнее. Если мы сколько-то и продержались, то лишь благодаря ему. Я ему помогал как мог. Но он был страшно несдержанный — все время орал на меня и ругался.
Мы с матушкой от того матроса ни кусочка в рот не взяли, ни крошки, хоть и совсем ослабли от голода, — но тем, что кок выуживал, все же не брезговали. Матушка, за всю жизнь не попробовавшая мясного, заставила себя есть сырую рыбу и черепашье мясо. Тяжко ей пришлось. Отвращения она так и не одолела. А вот мне было проще: я быстро смекнул, что голод — лучшая приправа.
Когда жизнь дает тебе поблажку, невозможно не почувствовать хоть мало-мальскую симпатию к тому, кто отсрочил твой приговор. До чего же здорово было, когда кок втаскивал на борт черепаху или большущую корифену! Мы с матушкой улыбались до ушей, блаженное тепло разливалось в груди, и в шлюпке воцарялось перемирие — на много часов. Матушка с коком говорили вежливо, даже шутили. А если еще и закат выдавался красивый, такая жизнь начинала мне казаться почти что сносной. В такие минуты я смотрел на него — да-да! — с нежностью. С любовью. Я воображал, что мы друзья не разлей вода. Он был грубиян, даже в хорошем настроении, но мы даже перед самими собой делали вид, что ничего такого не замечаем. Он говорил, что в конце концов мы наткнемся на какой-нибудь остров. На это и была вся надежда. Мы все глаза проглядели, высматривая этот обетованный остров, — и все напрасно. А он, пользуясь случаем, воровал еду и воду.
Бескрайняя пустыня Тихого океана сомкнулась вокруг нас гигантской стеной. Я думал, нам уже никогда из-за нее не выбраться.
Он убил ее. Кок убил мою мать. Мы голодали. Я страшно ослаб. Не смог удержать черепаху. Из-за меня мы ее упустили.
Он ударил меня. Матушка ударила его. А он — ее. Она обернулась и крикнула: «Беги!» — и подтолкнула меня к плоту. Я прыгнул за борт. Думал, она прыгнет следом. Я плюхнулся в воду. Вскарабкался на плот. Они дрались. Я ничего не мог — только смотреть. Моя мать дралась с мужчиной. Злобным и мускулистым. Он схватил ее за руку и выкрутил запястье. Матушка вскрикнула и упала. Он склонился над ней. Сверкнул нож. Нож поднялся. Опустился. Опять взлетел — красный от крови. Опять опустился и поднялся, и еще, и еще. Матушку я не видел. Она лежала на дне шлюпки. Я видел только его. Наконец он прекратил это. Поднял голову, взглянул на меня. И швырнул в меня чем-то. Струя крови ударила мне в лицо. Никакой бич не хлестнул бы больнее. Я держал в руках мамину голову. Я разжал руки. Она пошла ко дну в облаке крови, и коса тянулась за ней, как хвост. Рыбы ринулись на глубину, пытаясь догнать ее, но еще быстрее наперерез ей метнулась длинная серая тень акулы — и голова исчезла. Я разогнулся. Его не было видно. Он прятался на дне шлюпки. Но потом показался-таки — чтобы выбросить мамино тело за борт. Рот у него был в крови. Вода забурлила от рыб.