Перед нами наглядный образец того, как чужое эпистолярное послание превращается в литературный факт, а его содержание авторизуется. По аналогичному поводу К. Мочульский однажды заметил: «Может, одно только слово изменил, одну черту переставил, а стало своим, никто и оспаривать не решится: так только он один говорить умеет. Ремизовскую речь издалека узнаешь и обрадуешься»[299]. Оказавшись в коллекции Ремизова, письмо Шишкова по-прежнему исполняло функцию обычного предмета литературного быта, и лишь использование его в заметке из «Бюллетеней Дома искусств» наделило текст всеми признаками художественного произведения.
Для Ремизова были значимы все приметы, все повседневные детали эпохи. Просьба присылать марки звучит в письме к Осипову от 24 октября 1922 года: «Сергей Яковлевич, напишите мне, как придется, закрыт[ое] письмо и наклейте разных эстонских марок (это мне нужно для архива моих писем)»[300]. Собирательство, однако, вовсе не являлось самоцелью; такие образчики материальной культуры, как марки, были необходимы писателю для отображения конкретно-исторического процесса: «Есть у меня альбом Взв[ихренная] Русь в деньгах и марках, — сообщал Ремизов В. Н. Тукалевскому 13 марта 1933 года, — проходит вся жизнь „канун войны / революция / воен. коммунизм / нэп“». Схожий альбом описан в книге «Учитель музыки», главный герой которой наделен целым комплексом автобиографических черт: у Корнетова на «особой полке… для публичного обозрения выставлены и всякие самодельные альбомы: знаменитый географический с королями, диктаторами и деньгами; исторический, составленный из газетной хроники и эмигрантских литературных „образцов“ под названием „Колпак“, и альбом „Россия“: царская, Керенского и Ленина — в портретах, деньгах и марках, оканчивающаяся рекламой мыла: целый выводок голышков — ребятишек, а под ними картинка — „Милюков со Струве играют в шахматы“, а на переплете с табачных коробок — „Нева“ — „Сафо“ — „Зефир“ — „Цыганка“ — „Стенька Разин“ — „Ю.-Ю.“»[301].
В цитированном письме к В. Н. Тукалевскому Ремизов признается: «Мне всегда хочется делать альбомы, когда есть документ. Письма Савинкова, и портреты, и мой сон о нем, 3 письма Сологуба — так и сохранней и памятней. Так я бы сделал, разбирая свой архив, который находится в Петербурге»[302]. Приводя вполне рациональную причину своеобразного способа организации архива «так сохранней», Ремизов, добавил и другую, личную категорию: «так памятней». Сохранение бытового материала предполагает постоянное общение, диалог с документом и материалом. Сохранить — значит как можно дольше удержать документ в настоящем, поддерживая его актуальность. Нетрудно заметить, что ремизовские альбомы являются наглядным примером оригинального, творческого овладения материалом. Однако и внутри них встречаются предметы, не поддающиеся непосредственной интерпретации. Неизвестно, почему та или иная картинка или газетная вырезка объединены с конкретным письмом, в связи с чем на листе приклеена обертка из-под мыла или пачки папирос и т. п. С уходом творца синкретичность и герметичность его бытия становятся еще более очевидными.
Принято считать, что интерес к бытовой стороне литературного процесса пришел в литературу начала 1920-х годов вместе с формалистами, которые и сами «создали теорию литературной эволюции, определив в ней функцию быта относительно соседнего с ним ряда — литературного», и учеников своих отправили изучать быт: «салоны, кружки, издательства, альбомы и альманахи, тиражи и гонорары — все было признано материалом важным, требующим осмысления»[303]. Особая роль в этой связи отводится известному высказыванию Ю. Н. Тынянова о том, что быт и литература представляют собой «соседние ряды», соотнесенные между собой «прежде всего своей речевой стороной»[304]. В этой концепции творческой личности отводится периферийная роль: авторское намерение рассматривается исключительно как «фермент», а на первый план выдвигается условная «конструктивная функция»[305]. Между тем Ремизов, соединяя быт и литературу взаимопроницаемыми и неотделимыми друг от друга отношениями, выступает именно как демиург, когда в течение всей жизни формирует свою интерсубъективную реальность. Быт для Ремизова — такой же объект творчества, как и сама литература.
Основной принцип, в соответствии с которым писатель организовывал свои альбомы и сохранял весь этот разношерстный, причудливым образом сгруппированный материал, может показаться субъективистским произволом: я так хочу; мне так удобно. Несомненно, в понятие «сохранности» он вкладывал какое-то особое значение, отличное от того, что подразумевают исследователь или архивист. Объединяя в альбомы письма, рисунки, различные свидетельства бытовой жизни (билеты, цветочки, перышки, пуговицы), Ремизов руководствовался хорошо продуманной творческой интенцией: «это может всегда сгодиться». В 1927 году направляя часть своего архива в Пушкинский дом, он писал П. М. Устиновичу: «Когда у вас будет полный каталог игрушек, хотелось бы мне сложить у вас все вместе: и архив писем, какие получил с 1902 года — 1921 (5 августа). Когда-нибудь интересно будет — литературный быт…»[306] Его альбомы — результат целенаправленной деятельности бриколера, наделенного специфическим мышлением и сознанием; автор сознательно творит структурированную совокупность из осколков событий и оформляет ее как дискурс. В этой связи помним замечание Р. Барта о том, что мифологическим дискурсом может являться «любая значимая единица или образование, будь то вербальное или же визуальное»; фотография рассматривается им, как речь, наравне с газетной статьей; все вещи становятся речью в том случае, «если они что-нибудь значат»[307]. Ремизовские альбомы пронизаны коммуникативным пафосом, и в этом смысле они являются подлинными литературными, культурными и бытовыми памятниками.
Литературная игра
Важнейшим проявлением творческой деятельности А. М. Ремизова и значимой составляющей истории русской культуры и литературы XX века стала «Обезьянья Великая и Вольная Палата». «Обезвелволпал» состоялся как оригинальное развитие символистской идеи жизнетворчества, однако сам факт его появления был в первую очередь обусловлен личностью инициатора, проявлявшего особую склонность к обыгрыванию повседневности. Обстоятельства рождения игры, придуманной первоначально для маленького ребенка, рассказаны в «Кукхе»: «Обезьянья палата возникла в 1908 году, когда я писал „Трагедию о Иуде принце Искариотском“: обезьяний царь Асыка, действующий в трагедии, награждает обезьяньими знаками. А сама мысль об обезьяньем знаке вышла из игры. Проездом в Петербург каждую осень мы останавливались в Москве. Из писателей в Москве об эту пору встретить кого было не так просто, все разъезжались по всяким Малаховкам. И я играл с своей маленькой племянницей, Ляляшкой (Елена Сергеевна Ремизова). Надо было что-нибудь особенное придумывать. Она приставала ко мне сделать ей такое, чего ни у кого нет. Вот тут-то я и сделал ей обезьяний знак „для ношения тайно“. Этот знак она, конечно, потеряла, и на следующую осень пришлось новый делать, а для пущего бережения знак висел на стене на видном месте — и никто не мог догадаться, что это означает: висит, а не известно что, а Ляляшка помалкивает»[308].
Комментируя обстоятельства возникновения «Палаты», в нескольких случаях Ремизов поведет отсчет истории игры с 1907 года. В альбоме «Карты Сведенборга» (конец 1940-х — начало 1950-х годов) имеется рисунок с надписью: «Обезьянья Великая и Вольная Палата открыта в 1907 г. в Москве»[309]. Такая же датировка встречается и в пояснениях к ранним письмам, адресованным жене[310], и на грамоте С. Ю. Прегель 1948 года[311]. Интерсубъективному творческому сознанию свойственно придавать своим фантазиям достоверный характер, post factum связывать их с тем или иным событием: как правило, эти «свидетельства» меняются во времени. Каждый исследователь, намеревающийся установить жесткие временные рамки для ремизовской игры, вынужден полагаться на сведения, которые заведомо не могут быть восприняты как объективные факты. В известном смысле все они являются результатом автомифологии писателя, созданной несколькими десятками лет позднее, чем реально возник феномен «Обезвелволпала».