Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Читателю уже знакомо имя М. Выгона, с которым Шаламов сидел в Бутырской тюрьме в 1937 году. Так вот, можно сказать, что с этим человеком действительно произошло чудо. Он в течение нескольких месяцев был узником следственной тюрьмы на Серпантинке, которую описывал так: «Классический вариант пункта забоя скота… В казематах стоял смрад и стон. По описаниям мучеников фашистских лагерей Освенцима, Дахау и других, даже они находились в несравненно лучших условиях, чем на Серпантинке». Здесь в течение 1937— 1938 годов было расстреляно более пяти тысяч человек. Спасло М. Выгона то, что вызывавший его из каземата на приговор и расправу конвоир — по неграмотности или по описке в бумаге — неправильно назвал его фамилию: «Заключенный Вагон, на выход!» На «Вагона» Выгон не отозвался и не пытался во-хровца поправить, тем более что кто-то из заключенных сказал громко: «Вагон, наверное, умер — днем многих выносили…» Это и помогло М. Выгону дотянуть до того же самого спасительного рубежа декабря 1938 года, как и Шаламову[36].

После прекращения «дела юристов» Шаламов остался на короткое время в магаданской тюрьме («доме Васькова», как она называлась по имени ее первого начальника Р.И. Васькова — тот тоже погиб вместе со всей берзинской группой). В это время в Магадане была эпидемия брюшного тифа, связывавшаяся со всеобщей вшивостью заключенных. Для них был выделен огромный пакгауз почти на тысячу человек и объявлен карантин. После дезинфекции и снятия карантина всех арестантов начали постепенно развозить по разным приискам. Шаламов понимал, что вторую зиму на «Партизане», да и на любом другом золотом забое, ему не выдержать. Следовало искать другой путь — лишь бы не золото, где зимние вскрышные работы — самое страшное: надо 12—14 часов долбить кайлами (после взрывов) мерзлый грунт и грузить его на тачки или в вагонетки, готовя запасы для плана, для летнего промывочного сезона. «Если меня пошлют на прииск, то я на первом перевале, как затормозит машина, прыгаю вниз, пусть конвой меня застрелит — все равно на золото я не поеду» — эта неотвязная, засевшая в мозгу мысль привела в конце концов Шаламова к решению не откликаться на вызовы нарядчика, когда тот назовет его фамилию. (Какой же нехитрый — и крайне опасный, если разоблачат, — прием! Но недаром именно он пришел в голову Шаламову, как и М. Выгону-«Вагону»: других вариантов в сложившихся обстоятельствах не оставалось.)

Это была еще одна ситуация на грани жизни и смерти, которую можно назвать и ситуацией за пределами добра и зла. Ведь в ней не было возможности для морального выбора. Например, для того, чтобы по-христиански или просто по-человечески задуматься о ближнем — о том, кто неминуемо будет отправлен на те же смертельные прииски вместо тебя. Не было оснований и расценить свой поступок как обман, каковым он по сути являлся. Не случайно, возвращаясь к этой ситуации позже, в рассказе «Тифозный карантин», Шаламов писал не только о «зверином инстинкте», двигавшем его героем Андреевым (альтер эго писателя), но и приводил другие аргументы в подтверждение единственной верности поступка героя: «…Здесь он будет умнее, будет доверять телу. И тело его не обманет. Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности — все было разбито… Именно на этих циклопических нарах Андреев понял, что он кое-что стоит, что он может уважать себя. Ему удалось сказать много правды, ему удалось подавить в себе страх… Что-то сильнее смерти не давало ему умереть. Любовь? Злоба? Нет. Человек живет в силу тех же самых причин, почему живет дерево, камень, собака. Вот именно это понял, и не только понял, а почувствовал хорошо Андреев именно здесь, на городской транзитке, во время тифозного карантина…» (До предела обнаженное, подробное и беспощадное описание своего состояния и сделало, заметим сразу, рассказ Шаламова явлением художественной литературы, а не превратило его в почти бытовой мемуарный «случай», как у М. Выгона. Но метафора Серпантинки как «пункта забоя скота» все-таки делает честь автору, которому мало было дела до литературы…)

Более чем на три месяца Шаламову удалось задержаться в магаданском карантине, но это «припухание», «кантование», как называлась среди блатарей любая передышка в работе, не означало возможности лежать на нарах. Приходилось каждый день выходить по приказу нарядчика на любое задание. Уже под весенним апрельским солнцем пакгауз стал окончательно освобождаться от людей. Шаламова обнаружили («Где ты был, сука!» — «Не слышал») и на последней машине увезли по трассе снова на север. Но, к счастью, уже не на прииски, а в геологическую партию по разведке угля на Черном озере, что за поселком Атка в 200 километрах от Магадана.

Это был один из кратких — лето, до августа — периодов его сравнительной удачи на Колыме в первые годы. Здесь Шаламов, по его выражению, начал «воскресать»: питание у геологов было хорошее, норм на работе не было — копали разведочные шурфы, которые, вопреки надеждам геологов, не содержали никаких признаков залежей угля. Здесь было много вольнонаемных с «материка», и основное время Шаламов работал при начальнике участка инженере Плуталове, который отвечал только за «фронт работ» и сквозь пальцы смотрел на времяпрепровождение своих подчиненных. Любимой поговоркой Плуталова была: «Я ведь не работник НКВД». Впервые встретившись на Черном озере с более или менее культурной средой, Шаламов проводил в бараке беседы на исторические и литературные темы и даже «устные анкеты о Пушкине, Некрасове» (очевидно, экзаменуя своих собеседников по знаниям, которые выходили за рамки хрестоматий).

Но до того как наступила эта краткая идиллия, Шаламов встретился с другим начальником участка и другим типажом Колымы. Это был Богданов, который раньше служил оперуполномоченным НКВД, но в 1939 году попал в опалу и благодаря помощи каких-то старых друзей оказался начальником угольной разведки. Шаламов запомнил его по двум эпизодам. Во-первых, на его глазах Богданов уничтожил письма жены Галины Гудзь, впервые пришедшие на его адрес («— Вот твои письма, фашистская сволочь! — Богданов разорвал в клочки и бросил в горящую печь письма от моей жены, которые я ждал более двух лет…» — так это запечатлелось у Шаламова). Это ярче всего характеризовало начальника как энкавэдэшника «старой закалки»[37].

Во-вторых, Богданов при вступлении в должность привез с собой бочку спирта, предназначенную для нужд всего участка (работавшие в геологических партиях всегда имели льготу на спиртоводочную пайку), но присвоил ее себе, поставив в своем доме. Начальник с утра до вечера к ней прикладывался, был постоянно «подшофе», маскируя запах одеколоном. Когда на участке узнали, куда уходит их спирт, «все население поселка, — как писал Шаламов, — вступило с начальником и в открытый, и в подземный бой». «Подземный» — означало жалобу в управление. Богданов был снят, когда у него от бочки остался лишь бидон…

Еще один уникальный, но гораздо более жестокий начальственный типаж Колымы встретился Шаламову, когда его в конце августа 1940 года перевели далеко на север, на участок Кадыкчан, где уголь был давно разведан и шла его добыча. «Уголь — это не золото», — утешал себя Шаламов, как оказалось, опрометчиво. На Кадыкчане ему пришлось вспомнить худшие времена 1938 года — из-за особого режима, который ввел здесь недавно прибывший с материка молодой инженер Киселев (его Шаламов запечатлеет в соответствующем «фамильном» рассказе, назвав и имя-отчество — Павел Дмитриевич). Киселев был вольнонаемным, после института, беспартийным, но при этом отличался каким-то непонятным для заключенных садизмом — бил сапогами всех, кто посмел сказать хоть слово против него. «Заключенного Зельфугарова, — вспоминал Шаламов, — он на моих глазах повалил в снег и топтал, пока не вышиб половину челюсти». «Инженерная» мысль Киселева состояла единственно в том, чтобы использовать на выемке породы из разрабатываемой штольни вместо лебедки конский ворот — укрепленное настойке, на барабане, длинное бревно, вращая которое можно было поднимать наверх через трос вагонетки с породой. На таком вороте в достопамятные времена примитивной механизации использовались лошади, ходившие по кругу (почему он и назывался конским), а в Древнем Египте для вращения использовались рабы. Этот ворот, который Шаламову пришлось толкать, под улюлюканье конвоиров, руками и грудью, до заплат на телогрейке и мозолей на груди, стал для него одним из главных символов Колымы (о чем он впоследствии сказал Б. Пастернаку: «Чем не Египет?..»).

вернуться

36

Выгон М. Личное дело. М., 2005. С. 114—115. Биография Михаила Евсеевича Выгона интересна, помимо важных для нас соприкосновений ее с биографией Шаламова, еще и тем, что этот человек стал родственником и хранителем памяти И.П. Хренова, увековеченного в стихотворении В. Маяковского. По данным из реабилитационного дела Хренова, последний «за высокие производственные показатели» в декабре 1943 года приказом И.Ф. Никишова был освобожден, переведен в вольнонаемные и назначен начальником горного участка. Умер на Колыме в 1946 году. (Это несколько расходится со сведениями Шаламова.) М.Е. Выгон в 1942 году также перешел в состав вольнонаемных и затем долго работал на Колыме и на Чукотке (там он в 1960-е годы был директором прииска имени Ю. Билибина). Реабилитирован, награжден орденами «Знак Почета» и Октябрьской революции. 4 июля 2007 года вместе с женой Е. И. Выгон (дочерью И.П. Хренова) опубликовал в «Литературной газете» критическую заметку «Вторые палачи, или Ложь в стержне», посвященную телесериалу «Завещание Ленина» Н. Досталя и Ю. Арабова, снятому по мотивам произведений Шаламова. В сериале, вопреки описаниям Шаламова, И.П. Хренов был изображен в крайне уничижительном виде, опустившимся человеком и «стукачом», поэтому авторы заметки сделали категорический вывод: «Иулиана Петровича Хренова убили дважды. Сначала — сталинские палачи. Теперь — свободные художники Николай Достань и Юрий Арабов…»

вернуться

37

Согласно «спецуказаниям» к статье «КРТД», Шаламов был лишен права переписки, поэтому с формальной стороны действия Богданова объяснимы. Характерно, что однофамилец начальника участка, его помощник Иван Богданов, испытывавший к Шаламову сочувствие и симпатию, вскоре достал и сжег лист из его сопроводительного личного дела со всеми «спецуказаниями» (см. рассказы «Иван Богданов» и «Лида»). Это до известной степени облегчило судьбу Шаламова, но переписку с женой он смог начать только по окончании срока, после 1951 года.

48
{"b":"191728","o":1}