Внеэкономические стимулы к труду изначально рассматривались в советской политэкономии как основные. К ним относилось не только прямое насилие (в этой связи чаще всего цитируются известные положения Николая Бухарина об экономике военного коммунизма), но и «нравственные» стимулы. «Трудовая дисциплина, – писали в своей знаменитой «Азбуке коммунизма» Н. Бухарин и Е. Преображенский, – должна опираться на чувство и сознание ответственности каждого работающего перед своим классом, на сознание того, что небрежность и расхлябанность есть преступление по отношению к общему делу всех рабочих […] сознание ответственности перед всем рабочим классом должно жить в душе каждого рабочего. […] Поэтому дело создания новой дисциплины труда требует упорной работы по перевоспитанию масс»[481].
Мистика соцреализма была продуктом этой «мистики труда», лишенного всяких материальных мотивов. Этот дематериализованный труд в состоянии был произвести только «красоту труда» и заражал идеальностью (прежде всего, «нравственностью» и «красотой») все, с чем соприкасается. Все, что раньше объяснялось экономически, получило этическое объяснение. Например, «объективная возможность и необходимость рационального ведения хозяйства в условиях социалистического строя становится реальностью, превращается в действительность только […] благодаря творческим усилиям трудящихся масс»[482]; «советские рабочие–скоростники – это люди, проникшиеся подлинным коммунистическим отношением к труду» (С. 83), источники роста производительности труда – в «неиссякаемой инициативе народа – народа творца» (С. 14), в «чувстве коллективизма, коммунистической сознательности членов социалистического общества» (С. 19), в «упорной и самоотверженной борьбе советского народа, вдохновляемого и организуемого Коммунистической партией, за неуклонное проведение режима экономии, претворение в жизнь величественных планов коммунистического строительства» (С. 67), в «росте деловой квалификации работников социалистических предприятий, их идейно–политического уровня» (С. 76), в «творческой инициативе советских людей, заботе об ускорении темпов производства при высоком качестве продукции, борьбе за экономию сырья, электроэнергии, топлива, материалов» (С. 87) и т. д.
Экономический дискурс меркнет перед этим натиском Прекрасного. Он похож на героя романа Катаева «Время, вперед!» в сцене беседы Маргулиеса с главным инженером Налбандовым, который принимает только ту форму замесов, которая указана в учебниках. Маргулиес же доказывает, что практика исправляет учебник и дает большую норму, что быстрота «складывается из рационализации процесса подвоза инертных материалов – раз, из правильной расстановки людей – два и наконец из…
Ему очень трудно было произнести это слово, но все же он его произнес без паузы:
– …и наконец из энтузиазма бригады.
Он произнес это слишком патетическое и газетное слово «энтузиазм» с такой серьезной и деловой простотой, как если бы он говорил об улучшении питания или о переводе на сдельщину. Произнеся это слово, он покраснел до корней волос. Ему было очень трудно произносить его перед человеком, который, наверное, истолкует его, Маргулиеса, в другую сторону».
Прошло совсем немного времени, и Маргулиесы разучились краснеть.
Мистический «энтузиазм» все больше обретает черты новой «экономической закономерности». Помимо уже отмеченных Катериной Кларк «героических» и даже «фольклорно–эпических» аспектов в стахановском движении[483], выделим важный парадигматический элемент, сближающий это движение и, шире, «социалистическое соревнование» с соцреализмом: они очевидным образом лишены экономических мотивов. Эта немотивированность (или «идеальная мотивированность») прямо напоминает соцреалистический антипсихологизм, который является лишь ее отражением. Кроме того, оба они связаны элементом чуда: будучи соцреалистическими героями, стахановцы перевыполняют нормы иногда на тысячи процентов. Соцсоревнование – само по себе сюжет, т. е. оно само – «основа нового подъема», «неуклонного роста» и «движения вперед». Будучи «важнейшей закономерностью социалистической экономики, движущей силой строительства коммунистического общества»[484], оно само по себе безмотивно и потому лишено «движущей силы»; сюжетная мотивация ему придается исключительно моральными категориями.
Функция соцреализма в том, что касается «социалистического труда» – как и во всем остальном, – состоит в замене и трансформации: приписывая советскому человеку «протестантскую трудовую этику» (в образе «коммунистического отношения к труду»), соцреализм описывает одну цивилизацию в категориях другой, вписывая советскую реальность в категории социализма (являющегося продуктом европейской истории – экономики, морали, политической культуры и т. д.). Тем самым советская реальность на глазах превращается в «социализм», оставаясь при этом дискурсивным фантомом. Заливая советскую реальность в опалубки европейской истории, соцреализм выполняет свою основную политико–эстетическую функцию – создает симулякрум социализма.
Несомненно, ключевую роль в становлении этого мистико–экономического дискурса играл соцреализм. Вне этой соцреалистической «красоты труда» весь советский социализм 30–х, этой эпохи «великих строек», рассыпался бы на куски рутинной, мрачной, нищенской, террористически–варварской госкапиталистической модернизации (каковым «советский опыт минус соцреализм» и был).
Главным же художником советской эпохи, несомненно, был Сталин. Его знаменитая речь 17 ноября 1935 года на Всесоюзном совещании стахановцев может рассматриваться как один из ключевых эстетических манифестов эпохи. Однако прежде, чем обратиться к этой речи, мы отступим на два дня, к 15 ноября 1935 года, когда к стахановцам обратился «железный нарком» Лазарь Каганович.
Его выступление было посвящено «стахановско–кривоносовскому движению», центральным персонажем которого был машинист Петр Кривонос, выступивший против «пределов» в количестве товарных вагонов, образующих состав, а также в скорости, на которой он должен двигаться. Производственный сюжет этого романа (а все стахановское движение может рассматриваться как разыгрываемый в масштабах страны большой производственный роман с разными подсюжетами) сводился к тому, можно ли «форсировать котел» и если можно (а «кривоносовцы» отвечали на этот вопрос, конечно, положительно), то тогда и вагонов можно использовать больше, и скорость увеличивать.
Обращаясь к стахановцам, нарком железнодорожного транспорта в который раз объясняет исходный сюжет (развивавшийся во всех отраслях промышленности и сельского хозяйства и многократно описанный в газетах, романах и фильмах): есть «нормы», но они почему‑то неверны. Так, некие инженеры говорят, будто «техническая скорость 22–23 километра в час для паровоза серии «Э» является нормальной. А конструктивная скорость этих паровозов значительно выше – 53 километра». Эти инженеры доказывали, что «нельзя усиливать форсировки котла, нельзя снимать с квадратного метра поверхности нагрева котла паровоза серии «Э» более 30–33 килограммов пара в час. А на деле этот паровоз может работать с форсировкой котла в 50–55 килограммов съема пара с квадратного метра в час. Занижая форсировку котла, занижали мощность паровоза, его скорость на подъемах»[485].
Всего через год это будет считаться государственным преступлением, и многие «герои предела», как окрестил их Каганович, окажутся в расстрельных списках, подписанных «железным наркомом». Но сейчас «идет другая драма»: после того как «практика борьбы разбила наголову» «предельщиков», она показала никчемность «их, с позволения сказать, теории». Тональность производственного романа начинает меняться (интересную подсветку дает фильм «Честь», снятый в 1938 году Евгением Червяковым, где описываются события 1935 года в железнодорожном транспорте; там в роли «предельщиков» выступают уже «вредители», а НКВД разоблачает «шпионскую организацию» благодаря бдительности машинистов; в финале фильма к железнодорожникам–передовикам обращается сам нарком Каганович). Привычные по фильмам, романам и газетным очеркам «бюрократы» и «зажимщики» (в кино образцы давали, например, фильмы Фридриха Эрмлера и Сергея Юткевича «Встречный» (1932), Сергея Тимошенко «Три товарища» (1935), Сергея Юткевича «Шахтеры» (1937), Бориса Барнета «Ночь в сентябре» (1939), Леонида Лукова «Большая жизнь» (первая серия, 1939), комедии Ивана Пырьева «Богатая невеста» (1937), Григория Александрова «Волга–Волга» (1938) и «Светлый путь» (1940), на «национальном материале» – фильмы Михаила Егорова «Асаль» (1940), Д. Антадзе «Девушка из Хидобани» (1940), Е. Иванова–Баркова «Дурсун» (1940), А. Шмидтгофа «Макар Нечай» (1940), А. Кулиева «Новый горизонт» (1940) и др.) обретают зловещий второй план: «Безобразную практику, свою скверную работу они хотели прикрыть теоретическими рассуждениями и выкладками о невозможности работать лучше», – говорит о предельщиках Каганович. Фактически речь идет не просто о персонально безопасном «отставании теории от практики», но о сознательном обмане: «они хотели прикрыть». И тут же: «Во многих учебниках, «научных» книгах, статьях, в лекциях, в транспортных вузах протаскивались эти «предельческие» взгляды. Этой лже–наукой забивали головы нашим студентам и молодым специалистам»[486].