Евгений Добренко
Политэкономия соцреализма
Катерине Кларк, Томасу Лахусену, Григорию Фрейдину
ОТ АВТОРА
В 1921 году Владимир Маяковский огласил новый «Приказ по армии искусств»:
Пока канителим, спорим,
Смысл сокровенный ища:
«Дайте нам новые формы!» –
Несется вопль по вещам.
Обычно этот «вопль» переводится как лозунг нового революционного искусства – «производственного», «вещного», «конструктивного» и «классового». Обычно и «армия искусств» рассматривается как армия «художников Революции». Как всегда бывает в «революционной ситуации», в стране ощущался острый дефицит «вещей». Но не было недостатка в художниках. И все же главной «вопящей вещью» была сама Россия, требовавшая «новых форм».
Многолетние занятия революционной и сталинской культурами привели меня к заключению: фундаментальные различия между ними следует искать не только в уровне социальных вкусов, интересах социальных элит, злой воле Сталина, естественной политической динамике постреволюционного процесса, инерции бюрократических институций и т. д., но в их синтезе, который яснее всего виден в разнице функций двух культурно–политических проектов и ситуаций: в революционной (политической) культуре социализм был прежде всего политическим и экономическим проектом, тогда как в сталинской (деполитизированной) культуре он стал проектом сугубо репрезентационным. В этой книге предпринята попытка понять советский исторический опыт, самую «реальность социализма» как продукт действия уникального репрезентационного механизма – института социалистического реализма.
Коллеги, занимающиеся соцреализмом, привычно жалуются на то, что чувствуют себя довольно одиноко в «дружной семье» литературоведов, искусствоведов и историков культуры: специалист по Пастернаку находит куда больше точек соприкосновения со специалистом по Пушкину, чем с исследователем творчества современника и соседа Пастернака – сталинского лауреата поэта Алексея Суркова; у исследователя творчества Малевича куда больше общего с исследователем древнерусских икон, чем с исследователем творчества современника Малевича классика соцреализма Бориса Йогансона; специалист по конструктивизму найдет больше общего с историком древнерусской архитектуры, чем со специалистом по сталинскому ампиру; а исследователю творчества Шостаковича куда ближе специалист по Мусоргскому, чем по творчеству одного из главных прижизненных оппонентов Шостаковича – композитора–песенника Владимира Захарова и т. д.
Я же вижу в подобной ситуации огромное преимущество исследователя «плохого искусства» перед исследователем искусства «высокого»: то, что последний принимает как должное, то для исследователя, к примеру, соцреализма полно проблемности и требует постоянной постановки и прояснения самых фундаментальных вопросов. Спор со сторонниками художественной «чистоты» предмета исследования и исключительно «настоящего» искусства, «защита» и фактическое формирование в этом споре самих границ научного поля, отстаивание статуса «плохого искусства» в высшей степени продуктивны: они требуют постоянного продумывания самых базовых вопросов. Из этих споров и необходимости каждый раз объяснять необычный (для многих – не просто «недостойный», но прямо‑таки «вызывающий», «скандальный») предмет и родилась эта книга.
Массовое искусство, искусство политическое, искусство ли вообще – пропаганда, официоз, китч? Соцреализм – это и то, и другое, и третье. Характерное, однако, обстоятельство: именно те, кто более всего уверены в том, что сталинское искусство – соцреализм – искусством не является, склонны рассматривать его именно в категориях искусства (пусть и плохого), не находя в нем основных параметров художественности – свободы, творчества, глубины, мастерства. Я же исхожу из того, что соцреализм выполнял социальные функции искусства, но, имитируя искусство, он не был и чистой пропагандой. Выполнять функции искусства – не значит быть искусством и рассматриваться в качестве искусства (а потому и определяться как «плохое искусство»). Соцреализм понимается здесь как важнейшая социальная институция сталинизма – институция по производству социализма. Как таковая, она выполняла по необходимости и эстетические функции, из чего, конечно, не следует, что соцреализм становится искусством (эстетические функции попутно выполняют, например, одежда, обувь или мебель, но от этого «мебельное искусство», «искусство моды» или «искусство сапожника» не заменяют основных функций «мебельного производства», производства одежды и обуви). Основная функция соцреализма – создавать социализм – советскую реальность, а не артефакт. Точнее, реальность–артефакт, о природе которого и пойдет речь в этой книге.
Я отдаю себе отчет в том, что, включаясь в «спор о социализме», который определил собой политический, интеллектуальный и культурный ландшафт XX века, я вступаю в опасную зону, где исторические аргументы помогают лишь отчасти. Это политологический и идеологический спор (о том, был социализм или не было его, было ли отступление от него или нет и т. п.), бесконечный и неразрешимый без постановки вопроса о том, что, собственно, понимается под «социализмом». Идет ли речь о реализации теории (тогда чьей теории? их ведь было бесконечно много, и они мутировали на протяжении нескольких веков); о конкретных фактах «социалистического опыта», но тогда надо выяснить, что в этом опыте было собственно «социалистического», а что сугубо исторического, конкретно–национального, определенного социальными потребностями и политическими интересами конкретных стран (скажем, в советском случае – где проходит граница между «социалистическим строительством» и модернизацией); о некоей политической реальности, но и тогда совсем непросто определить, где начинались и где заканчивались «интересы социализма» и где начинались политические интересы (т. е. интересы захвата и удержания власти, корпоративные интересы политических элит); об институциях, но и тогда остается неясным, что в этих институциях соответствовало и что не соответствовало тем или иным «социалистическим» проектам (даже фундаментальный институт государства по одним «социалистическим» теориям должен был отмирать, а по другим – укрепляться); об идеологии, но и она зависела от исторического опыта конкретных стран (в крестьянской стране она одна, в экономически развитой – другая), а также от политической конъюнктуры, которая менялась с невероятной скоростью (хрестоматийный пример: полная смена идеологического вектора в СССР буквально на второй день после подписания пакта Молотова–Риббентропа). Перечень можно продолжить. Без попытки ответить (или хотя бы поставить) эти вопросы «спор о социализме» (в том числе и о судьбе «социализма» в «отдельно взятой стране») обречен на зависимость от политических преференций спорящих. «Критика идеологии» («спор о социализме») должна уступить место критике самого «социалистического дискурса». И – еще точнее – должна быть, наконец, проблематизирована самая социалистическая реальность и ее перцепции.
Эта книга – попытка функционального подхода к сталинской культуре, нуждающейся как в новых интерпретациях, так и в новых аналитических подходах к своим текстам, к пересмотру самого корпуса этих текстов. Я обращаюсь к текстам сталинизма в поисках ответа на вопросы, выходящие далеко за пределы текстуального анализа: о том, какова природа сталинского политико–эстетического проекта, каковы функции политико–идеологических дискурсов и визуальных практик в сталинизме, каковы причины и характер их динамики. Поэтому я рассматриваю эту книгу одновременно и как попытку возведения моста между историей культуры (в том числе литературы, кино) и культурной историей сталинизма: слишком часто историки и литературоведы, киноведы, искусствоведы не видят того, что соединяет культурную и политическую, социальную истории, – сферу идеологии и символического производства. Как и всякое производство, это имело свою политическую экономию.