Популярно объясняя теорию ненавистного «менделизма–морганизма», Лысенко говорит: каждая курица получается из яйца, но ни одно яйцо не развивается из курицы – яйца развиваются непосредственно из яиц, и, таким образом, «тело курицы» никакого влияния оказать на потомство не может. Отсюда – то, что развивается, не входит в потомство – везде действует «зародышевая плазма». Вместо схемы «яйцо–яйцо» Лысенко выдвигает схему «яйцо–организм–яйцо» (товар–деньги–товар?), тогда в центре оказывается «живое тело» курицы, на которое и следует влиять, чтобы изменить наследственность.
Обратим внимание на знакомую (по Лепешинской) оппозицию живое/мертвое: «Мертвые элементы природы, – пишет Лысенко, – ассимилируясь живым телом, не только по внешности, но и строго химически перестают быть тем, чем они были» (С. 203). Задумаемся над стилистикой, над этим «тем, что оно есть на самом деле» или «тем, чем они были». Это своего рода амортизаторы, чтобы снять шок: очевидный смысл сказанного сводится к тому, что… мертвое становится живым: «Мертвая природа есть первоисточник живого» (С. 238). Перед этим меркнут самые смелые фантазии об управлении наследственностью[268].
«Природа живого тела, – продолжает рассуждать Лысенко, – принципиально отличается от природы мертвого тела. Мертвое тело чем больше будет изолировано от воздействия или взаимодействия с условиями внешней среды, тем дольше оно останется тем, что оно есть. Живое же тело обязательно требует определенных условий внешней среды для того, чтобы быть живым. Если живое тело изолировать от необходимых ему внешних условий, то оно перестанет быть живым, перестанет быть тем, что оно есть. В этом и заключается принципиальное различие природы живого и мертвого тела» (С. 160).
Занятно само по себе это определение, скрывающее за стилистической когерентностью совершенный абсурд: характеристики «живое/мертвое» даются не через определение внутреннего состояния «тела», но через некие внешние характеристики. При этом мыслится некоторая ситуация, при которой некое «тело» (не важно в данном случае, «живое» оно или «мертвое») может существовать вне «внешних условий». Остается предположить, что речь опять‑таки идет о некоей «неоформленной» субстанции, поскольку «тело» в принципе не может не находиться в неких «внешних» по отношению к себе самому «условиях»; в противном случае, оно теряет всякую идентичность и «телесность», «перестает быть тем, что оно есть», т. е. «телом». В результате вся конструкция оказывается нерелевантной по отношению к характеру определения «живое» или «мертвое». Можно было бы предположить, что перед нами стилистическая фигура, обычный софизм, основанный на множестве повторов, из которых «вытекает» нечто совершенно несообразное. Этим приведенный текст напоминает сталинские нарративы. На самом же деле связь здесь куда более глубокая. Речь идет не о стилистике только, но именно о конструкциях мышления.
Построения Лысенко – вполне продуманные мнимости, что определенно сближает их со сталинской логикой. На самом деле никаких оговорок Лысенко не допускает: «В нашем понимании весь организм состоит только из обычного, всем известного тела. Никакого особого вещества, отдельного от обычного тела, в организме нет» (С. 193). А между тем с этим «живым телом» происходят совершенно немыслимые вещи: «Внешние условия, будучи включены, ассимилированы живым телом, становятся уже не вненими условиями, а внутренними, т. е. они становятся частицами живого тела и для своего роста и развития уже требуют той пищи, тех условий внешней среды, какими в прошлом они сами были. Живое тело состоит как бы из отдельных элементов внешней среды, превратившихся в элементы живого тела. […] Таким образом, путем управления условиями жизни можно включать в живое тело новые условия внешней среды или исключать те или иные элементы из живого тела» (С. 166).
Итак, «живое тело» оказывается как бы не имеющим ничего вне себя – все «внешнее» оказывается не просто внутренним, но составной частью «живого тела». Остается предположить, что речь идет не просто об о–душе–вленном «живом теле», но – конкретно – о «душе», о сознании, т. е. о той самой бесформенной «сути», которую открыла Лепешинская. Таким образом, все описываемые Лысенко операции с этим «телом» – управление, контроль, направленное изменение в нужном «человеку» направлении и т. п. – получают совершенно определенное атрибутирование. Речь идет не о биологии, но именно о власти над телом и техниках ее отправления, т. е. о политике. В этом контексте становятся понятны объяснения Лысенко: «Под внешним мы понимаем все то, что ассимилируется, а под внутренним – то, что ассимилирует» (С. 174) – весь мир «живого тела» оказывается в поле власти и подчинения, ибо процессы ассимиляции есть функции власти.
И все же, как понимал Лысенко «существо биологии», т. е. «жизнь» (или «жизненность»)? Оказывается, «материализм, не знавший марксистско–ленинской диалектики, не мог объяснить, что такое жизненность», а вот, озаренные светом сталинской диалектики, «мы можем считать и действительно считаем (характерная стилистическая фигура Сталина. – Е. Д.), что жизненный импульс тела обусловливается противоречивостью живого тела. Живое тело только потому и обладает жизненным импульсом, что ему свойственны внутренние противоречия» (С. 12). Потому столь важна роль процесса оплодотворения, который сводится к объединению противоположностей – женской и мужской клеток в одно ядро, в результате чего «создается противоречивость живого тела […] возникает саморазвитие, самодвижение, жизненный процесс» (С. 13).
Это создает, по Лысенко, огромные практические перспективы. Так, в растениеводстве и животноводстве путем выведения новых сортов можно «не только сохранять, но и усиливать нужные наследственные свойства и качества исходных родительных форм» (С. 13). Отсюда – углубление критики дарвинизма, который «исходит из признания только количественных изменений – изменений, сводящихся только к увеличению или уменьшению, и упускает из виду, вернее – не знает обязательности и закономерности превращений, переходов из одного качественного состояния в другое» (С. 14–15). Теперь же «из науки, преимущественно объясняющей прошлую историю органического мира, дарвинизм становится творческим, действенным средством по планомерному овладению, под углом зрения практики, живой природой» (С. 59).
«Советский творческий дарвинизм» диалектичен: он отвергает как «односторонний, плоский эволюционизм» (С. 315) («плоская эволюция без скачков» (С. 60) – «метафизичность») Дарвина, так и «идеализм» Ламарка, но берет от дарвинизма «материализм» и от ламаркизма идею «активного развития» («диалектику»). Поскольку же центром изучения становятся «природно–исторические закономерности», то мы получаем из рук Лысенко не только диамат, но и истмат. Всем этим мы обязаны «мичуринскому учению – творческому дарвинизму» (С. 15), а «сталинское учение о постепенных, скрытых незаметных количественных изменениях, приводящих к быстрым качественным коренным изменениям, помогло советским биологам обнаружить у растений факты осуществления качественных переходов, превращения одного вида в другой» (С. 16).
Важнейшей основой учения Лысенко является, как мы видели, «методология», особое понимание задач «научного знания». Задачи эти формулируются им в соответствии с «преобразовательной деятельностью партии». В центр поэтому выдвигаются категории «планомерности» и «случайности»: «формалистическая буржуазная генетика» (С. 332) тем и плоха, тем и «формалистична» и «буржуазна», что «все так называемые его («менделизма–морганизма». – Е. Д.) законы построены исключительно на идее случайности. […] Живая природа представляется морганистам хаосом случайных, разорванных явлений, вне необходимых связей и закономерностей. Кругом господствует случайность. […] Менделизм–морганизм построен лишь на случайностях, и этим самым эта «наука» отрицает необходимые связи в живой природе, обрекая практику на бесплодное ожидание. Такая наука лишена действенности. На основе такой науки невозможна плановая работа, целеустремленная практика, невозможно научное предвидение. Наука же, которая не дает практике ясной перспективы, силы, ориентировки и уверенности в достижении практических целей, недостойна называться наукой. […] Наука – враг случайностей» (С. 71, 72, 73).