Своим многочисленным противникам Лепешинская отвечала, что, «хотя мои работы говорят сами за себя, но одобрение их со стороны ученых (весьма передовых) не может не радовать меня» (С. 205), и – цитировала чьи‑то высказывания о своих работах (в том числе «крупнейшего американского ученого проф. Чайльда») о том, что они носят революционный характер, что эти работы были очень тепло приняты в разных институтах и даже (!) в обществе старых большевиков, где она выступала с лекциями. Ее главная книга заканчивалась словами о том, что «подобная работа, о которой американский ученый Чайльд выразился как о «революционной работе», могла быть выполнена только в Советской стране, где передовая революционная наука окружена заботами нашего Правительства и Партии и где она находится под непосредственным покровительством нашего вождя, дорогого, всеми любимого, величайшего ученого тов. Сталина» (С. 223).
Так заканчивался «спор о формализме», начатый Платоном, по подсчетам Горького, 2366 лет тому назад. Как сказал Сталин, «принципы побеждают, а не «примиряются»».
Социалистический реализм, или Яровизация «живого тела»
Соцреализм при всем своем очевидном отличии от революционной культуры наследовал присущий ей романтизм. Для Горького, к примеру, «революционный романтизм – это, в сущности, псевдоним социалистического реализма» (27, 159). И все же мы вступаем в совершенно новое культурное пространство.
«Народный академик» Трофим Денисович Лысенко, персонаж, несомненно, соцреалистический. Знаковая фигура в сталинской культуре, он воспринимается сегодня как воплощение «шарлатанства в науке». Между тем идеи Лысенко коренятся в самой революционной культуре[262], а сам их автор оказался искусным манипулятором революционными фантазиями. И все же не этим только определяется место Лысенко в советской культуре. Мы имеем здесь дело с переходом от революционного романтизма Горького – через «преодоление формализма» у Лепешинской – к наиболее радикальным формам соцреалистического политико–эстетического фантазирования.
Начать с того, что в отличие от Горького для Лысенко главным было не прошлое (борьба с уже существующей природой), но – будущее, а именно: «жизнь в ее революционном развитии» (сама наследственность). В сущности, в своем учении Лысенко переработал авангард в соцреализм. И это политико–эстетическое измерение будет занимать нас прежде всего.
О «феномене Лысенко» существует огромная литература: одни выделяют здесь прежде всего собственно научные предпосылки знаменитой «дискуссии»[263], другие – политические[264], третьи – экономические[265], четвертые – персональные[266] и т. д. Разумеется, все они имели место: феномен Лысенко – продукт сложной комбинации составляющих сталинской культуры. Но несомненно и то, что мы все время имеем здесь дело с идеологическими метафорами: Лысенко интересен как идеолог, философ и – не в последнюю очередь – филолог, лишь знающий и использующий в качестве аргументов в научном, политическом, экономическом и, конечно, в личном споре какие‑то «факты» из выдуманной им «агробиологии».
Создатель «передового биологического учения», Лысенко отталкивался, разумеется, от дарвинизма, который традиционно оставался краеугольным камнем «материалистического мировоззрения». Что увидел Лысенко в Дарвине прежде всего? «Дарвин своей теорией отбора дал рациональное объяснение целесообразности в живой природе»[267]. Требование целесообразности становится центральным в лысенковском понимании не только природы, но и задач науки. Однако никакого романа с Дарвином не получается. Мешает (как мешал и Лепешинской) «эволюционизм»: дарвинизм признает только «количественные изменения», «нет зарождения нового в недрах старого», нет «перехода одного качества в другое»… Не найдя в дарвинизме гегелевских «законов диалектики», Лысенко «пришивает» ему политический ярлык «теории сплошной постепеновщины» (С. 316) и вводит в эволюционное учение идею прогресса, определяя виды в качестве «этапов», «ступенек постепенного исторического развития органического мира» (С. 321).
Свою задачу Лысенко видел в том, чтобы скрестить дарвинизм с марксизмом. При этом марксизм присутствует у него в виде двух – домарксовых – составляющих: диалектики Гегеля и материализма Фейербаха. От Маркса остается один лишь революционаризм, а именно требование «преобразования, изменения мира». Этому требованию, по мысли Лысенко, отвечало только одно учение – мичуринское. Мичурин становится «мертвым отцом» «новой биологии» (такие «мертвые отцы», несущие свет одного всегда живого Отца, должны были существовать в каждой сфере советской жизни – для соцреализма, к примеру, ими были объявлены Горький и Маяковский). Мичуринское учение «подняло дарвинизм на принципиально новую ступень, превратило его из теории, объясняющей происхождение разнообразных органических форм, в теорию, дающую возможность сельскохозяйственной практике преобразовывать органический мир» (С. 417).
Все сферы биологического существования претерпевают в этом свете глубокое преображение, превращаясь в своеобразные метафоры. Так, подобно марксистскому учению о соответствии (или несоответствии) производительных сил производственным отношениям, Лысенко вводит «закон» соотношения «биологических потребностей» данной культуры и «хозяйственной целесообразности» (С. 498), «обмен веществ» как основной закон жизни также напоминает теперь тот же марксистский закон соответствия производительных сил производственным отношениям: «Сумейте изменить тип обмена веществ живого тела, и вы измените наследственность» (С. 64).
На наших глазах происходит не столько экстраполяция марксистских прописей на мир «живой природы» (что уже было сделано Энгельсом), сколько превращение биологии в тотальную метафору. Сфера моделирования знания превращается в своего рода понятийную клетку «марксистских законов». Этот процесс можно наблюдать не только в формулах типа: «превращение одного вида в другой происходит скачкообразно» (С. 60), но и в широких обобщающих конструкциях. Остановимся на одной из них, связанной с ключевым понятием в биологии, – межвидовой борьбе, оказывающейся прямой параллелью к ключевому понятию в марксизме – классовой борьбе.
«Присущее дикой растительности, особенно лесным породам, свойство самоизреживания, – утверждает Лысенко, – заключается в том, что густые всходы данного вида своей массой противостоят в борьбе с другими видами и в то же время так регулируют свою численность, что не мешают друг другу, не конкурируют друг с другом» (С. 407). Картина эта – несомненная аллегория: природа устроена мудро, точно так же, как и социализм (в них отсутствует «конкуренция»). Чтобы было еще ясней, в другой работе Лысенко (вступая в открытую полемику с Дарвином) подводит читателя к выводу об отсутствии «внутривидовой конкуренции»: существует только межвидовая (читай: классовая) борьба: «Неверно же будет считать, что зайцы, например, терпят хотя бы косвенно больше невзгод друг от друга потому, что они близки по своим потребностям, чем от животных других видов, например, от волков или лисиц, не говоря уже о всяких инфекционных заболеваниях, причиняемых зайцам организмами, очень далекими от них в видовом и родовом отношении» (С. 371). Тотальный аллегоризм приводит, наконец, Лысенко «к отрицанию внутривидовой борьбы и взаимопомощи индивидов внутри вида (класса? – Е. Д.) и признанию межвидовой борьбы и конкуренции, а также взаимопомощи между разными видами (классовая борьба? – Е. Д.)» (С. 61). Марксизм превращается в настоящий склад метафор, в тотально эстетический феномен.
Но Лысенко не был простым советским поэтом, «инженером душ» от биологии. Он был прежде всего поэтом — «инженером тел». «Агрономическая наука имеет дело с живыми телами» – так начинался знаменитый доклад Лысенко «О положении в биологической науке», с которым он выступил в 1948 году, тот самый доклад, который завершил разгром генетики в Советском Союзе и стал вершиной торжества Лысенко. Доклад этот в советской культуре является, может быть, наиболее ярким образцом трансформации науки в идеологию (характерны уже названия его разделов: «История биологии – арена идеологической борьбы», «Два мира – две идеологии в биологии» и т. д.). Центральной категорией для Лысенко является «живое тело».